С осени 1899 года, после возвращения из Парижа, я вошла равноправным членом в общество «Мир искусства» (как я уже об этом упоминала в первой части моих «Записок»). Этим я вызвала гнев и негодование Ильи Ефимовича Репина, вследствие чего мне пришлось уйти из его мастерской в мастерскую Матэ. Таким образом, я неожиданно для себя окончила Академию художеств по гравюре, а не по живописи.
Конкурс пройден. Еле-еле получила звание — одним голосом: тринадцать против двенадцати возражавших. Как я уже писала, одни члены совета Академии художеств были в недоумении перед моим новаторством, другие относились равнодушно, а были и такие, которых похвала и защита меня Матэ чрезвычайно раздражали.
К неудачам моего конкурса я отнеслась довольно спокойно, так как ожидала чего-то в этом роде.
Меня гораздо больше мучил прежний, давнишний вопрос: а что дальше? Как дальше работать? Как творить? Именно творить, когда перестаешь быть учеником, перестаешь делать этюды, а начинаешь делать вещи, на которых лежит печать свободы, в которых выражено свое собственное мироощущение.
О, как меня мучил этот вопрос последние годы! Как труден переход от ученика к творцу! Как труден! И я нетерпеливо ждала этого момента превращения. Мне казалось, что я почувствую какой-то свет, какое-то внезапное откровение, какая-то пелена спадет с моих глаз, и я не сразу поняла, что в гравюрах, которые приготовила на конкурс, я, хотя и робко, начала творчески себя проявлять как художник, у которого свое собственное понимание окружающего мира, свои намеченные задачи, цели и свои пути для достижения их.
«Теперь я художник, — думала я, когда поняла происходившее со мной, — готовый художник, перед которым своя свободная дорога. По ней надо идти и работать, работать…»
«А что я дам людям своим искусством, своими вещами?» — возникал вопрос. К этому времени я поняла мое определенное тяготение к пейзажу — и только к пейзажу (любовь к портрету пришла позднее). Область искусства для меня этим была ограничена, и меня это угнетало и мучило. Семь лет в академии и еще в Париже у Уистлера изучать человеческое тело — и внезапно все это выбросить и стать пейзажистом! Есть от чего прийти в отчаяние! Себе в утешение я искала примеры среди художников и вспоминала Левитана, гениального Васильева, Шишкина, Айвазовского, которому, если нужны были фигуры людей, то их ему изображали другие художники, и… я отчасти успокаивалась.
«Вещи мои, будучи пейзажами, — думала я, — не могут людям что-либо рассказать, дать новые идеи, научить и направить. Они лишены в своих формах литературного и повествовательного языка. Влияние пейзажного искусства на зрителя идет из молчаливой глубины, не основываясь на рассказе, то есть на более осязательной форме; оно черпает силу и убедительность из каких-то не менее жизненных и могучих источников.
Пейзаж может дать радость глазу и сознанию, отдохновение от обыденной жизни; отвлечение от забот, умиротворение духа. Разве это все не возвышает, не улучшает человека? Да. Улучшать человека, давать ему радость, отдохновение — вот значение художника-пейзажиста», — самонадеянно и восторженно думала я.