19 сентября
Неожиданно, проездом из Читы, приехал О. А. Хавкин. Приехал всего на два дня, поэтому напряженный режим работы. Вчера обговорили все замечания по первой книге, и он взял ее с собой в гостиницу, чтоб к утру обдумать всё. А Ник. Николаевич взялся срочно, за одну ночь, прочитать вторую книгу, т.к. Б. К. по обыкновению (за три недели) «не успел» прочитать ее и приезд Оскара Адольфовича застал его врасплох. Но именно вторая книга вызвала больше всего сомнений, вопросов (в первом варианте ее), и Хавкин в прошлый свой приезд, весной, согласился со многими нашими доводами, почти заново переписал ее и в августе прислал нам. Я прочитала ее немедленно и отдала Б. К., так как не могла без его заключения ответить Хавкину по существу. Ну, а у него, как уже сказала, рукопись пролежала до вчерашнего дня без движения. Ник. Николаевич буквально спас положение, прочитав ее за ночь, и, когда мы собрались сегодня, высказал автору много дельных замечаний. (Но уже очень частного характера. Как и у меня, остались только «придирки по мелочам», т.к. поработал Хавкин изрядно, и книга, по-нашему мнению, получилась).
К концу этой беседы пришел и Б. К. По второй книге сказать ему было нечего, поэтому он опять вернулся к некоторым страницам первого тома, которые переписывались Хавкиным уже трижды, да и мы настояли на предельном сокращении - слишком уж спорных вопросов они касались: оппозиции 30-х годов, «вождизма», методов партийного руководства и т.д. (обо всем этом размышляет герой в своем предсмертном, по существу, письме). Б. К., желая «подстелить соломки» даже там, где уже нет в этом необходимости, и на этот раз начиркал на полях несколько замечаний. Если же учесть, что карандаш у него почему-то всегда тупой, а почерк таков, что, по его же словам, «нельзя назвать даже “куриным”, т.к. курица обидится – он еще хуже», – то понятно, что его заметки на полях, всегда пространные и с тяготением к остроумию, разобрать могут лишь те, у кого большой в этом опыт, а для всех остальных – наказание.
И вот одно из этих замечаний вызвало настоящий гнев у Хавкина, человека, казалось бы, далекого от злости, ненависти, так похожего на Кола Брюньона своей доброжелательностью, жизнелюбием. И в то же время это человек глубоко интеллигентный в большом смысле этого слова. И вдруг – гнев! А вызвало его одно из замечаний на полях против слов героя: «Нами должны руководить люди добрые» (речь шла о партийном руководстве в 1927 году). Б. К. написал тут: «Но не добренькие, о чем говорил еще и В. И-ч». И вот тут Хавкин взорвался (впервые его видела в гневе): «А почему вы приписываете мне то, чего я не говорил? Почему вы подменяете одно понятие другим, а потом обрушиваетесь на меня, будто это моя мысль?».
Б. К. пытался оправдаться, что он хотел лишь более точного выражения мысли, что, может быть, следовало бы герою именно этой ленинской фразой завершить свою мысль, чтоб избежать возможность быть неверно понятым. Но О. А. не слушал и продолжал свое, и чувствовалось, что это давно наболевшее: «Мы незаслуженно забыли, стыдимся многих хороших слов и тех понятий, которые скрываются за этими словами. Да, нам нужна доброта, она нужна была и моему герою, и тогда его судьба не была бы столь трагичной. В доброте нуждаемся и все мы, и Вы, Б. К. А мы стыдимся говорить об этом, спешим подвести под доброту какую-то «политическую базу». Померанцев в свое время выступил с напоминанием об искренности, которая так необходима в отношениях между коммунистами, а его грубо оборвали: «Партийность нужна прежде всего, партийность!» – будто искренность противоречит партийности! Мы строим коммунистическое общество, общество гуманистов. Искренность, доброта, внимание к человеку необходимы ему! А это все подменяют «партийностью», лишая тем самым партийность этих качеств».
Б. К. не сдавался: «Но добротой ли можно руководствоваться в отношении к тем, кто [цитирует из романа] «…создавал подпольные типографии, устраивал гнусные демонстрации, разбрасывал листовки…». Тут Хавкин совсем взорвался: «Не приписывайте мне то, чего нет в моем романе! Я не проповедую «милосердие к классовому врагу», а вы хотите мне это навязать!».
Ник. Николаевич не принимал участия в разговоре, молчал и, как мне показалось, относился к этой отповеди одобрительно: действительно, Б. К. иногда уж так перестраховывается, что это становится смешным. Весь пафос романа Хавкина – через трудности, ложь, боковые тропинки к настоящей большой Правде, а Б. К. усмотрел чуть ли не «амнистию» тем, кто путался под ногами в те трудные годы. Ведь и герой романа – Андрей Хромов – по существу мог бы скатиться в болото брюзжащей интеллигенции, вроде художника Ядониста или юродствующего Кроля (персонажи романа). Но, пройдя сквозь горнило заводских забот и дел, окунувшись в среду простых рабочих, сам стал сильнее, проще, хотя несколько символичен образ парохода «пятилетка», плывущего по Москве-реке, и маевки, где и рабочие и интеллигенция вместе отдыхают, радуются.
Спор закончился тем, что в чем-то уступил редактор, в чем-то автор. Роман напечатали. И канул он как камень в болото – ни откликов, ни рецензий. Сначала мне казалось странным это. А спустя какое-то время я перечитала роман как рядовой читатель и поняла: произведение это пресное, без изюминки. Все то, что было ярким, острым в рукописи общими усилиями редакторов (и моими в том числе) удалось смазать, сгладить, «причесать». Совсем, казалось бы, незначительные уступки сделал нам автор (по сравнению с другими авторами, так и вовсе микроскопические), а что-то в произведении безвозвратно померкло. Мне стыдно теперь за те добрые слова, которые сказал мне Хавкин в процессе работы. Я не заслужила их, т.к. не сумела до конца отстоять все то, ради чего был написан роман. Я пошла на какие-то компромиссы ради того, чтобы «сохранить роман в целом» (как, впрочем, и автор). После того, как роман был опубликован, Хавкин больше не писал мне, и на трафаретные поздравления редакции с Новым Годом (всем авторам, которые «в активе», рассылают открытки, написанные под копирку) и «выражение надежды», что новые свои произведения пришлет именно в наш журнал, не ответил. Не встречала я за последние годы его имени и на страницах других журналов.
По мере работы в редакции во мне все более утверждался «внутренний цензор» и я все меньше конфликтовала со своими руководителями. Побывало за это время в моих руках несколько рукописей действительно талантливых авторов. Один (из Ленинграда) написал повесть-исследование о том, как из порядочного журналиста вырастает карьерист и приспособленец. Другой – из Владивостока – прислал серию рассказов о рыбацких промыслах, о сезонниках, о девушках консервного завода на острове Шикотан. Взволновали они меня чрезвычайно. Читала сама, некоторым близким друзьям давала читать, но в редакции даже никому показывать их не стала, т.к. знала: кроме нареканий за то, что занимаю время явно «непроходимыми» вещами, ничего не получу. Написала авторам хорошие письма, поздравила их с несомненной творческой удачей, посочувствовала тому, что «увы, произведения их вряд ли увидят свет». Ответили оба, благодарили просто за внимание и за то, что «по-человечески» разговариваю с ними, радовались тому, что хоть у нескольких читателей (тех, кому я давала) их произведения нашли отклик.
Вот так. Прямо стихами Вознесенского можно сказать:
Аминь.
Убил я поэму. Убил не родивши.
К Харонам. Хороним.
Хороним поэмы.
А журнал, как печь, требует регулярной загрузки горючим. И уже вошло в привычку осторожничать, перестраховываться и, не дожидаясь отповеди Главреда, самой убирать из вполне «благополучных» рукописей все то, что в какой-то мере шло «не туда», или могло быть «не так понято читателем». И все реже защищала авторов, реже была их «союзником». Последний случай на моей памяти – это когда я сцепилась с дамой из ЛИТО. Есть такой орган, расшифровку которого я, к стыду своему, до сих пор толком не знаю, но суть которого весьма определенна и без визы которого не может быть опубликована ни одна страница. Находится он в здании Облисполкома, сидят там дамы величественные, преисполненные собственного достоинства, и посетители говорят с ними всегда заискивающим тоном и шепотом. Редактировала я повесть иркутянина, молодого талантливого парня – В. Распутина. Повесть о людях простых, безыскусных, о том, как их запутали проходимцы, и для спасения от тюрьмы им надо было немедленно покрыть недостачу в 1000 рублей. И вот в том, как отнеслись к человеку в беде окружающие, как проявилась сущность каждого из друзей и родственников, – основное содержание повести. Казалось бы, к чему тут можно было бы придраться сотрудникам ЛИТО? (Тем более, что их официальная функция – охрана государственных тайн и сведений «закрытого характера»). И однако дама, прикрепленная к нашему журналу, пригласила меня на «собеседование» по поводу этой повести. Оказывается, ей «непонятно, чем руководствовалась редакция, отобрав из многих произведений именно это? И зачем печатать такого никому неизвестного автора? Он еще где-нибудь печатался? Положительные рецензии на него есть? Ах, нет… Вот видите! А вы его защищаете. И зачем-то вытаскиваете за уши. Хотя история нетипичная. Как это в целой деревне человек не может занять каких-то 1000 рублей?! Что ж у нас такие бедные колхозники?». Я обозлилась и говорю: «Какая же это “клевета”? Мне вот 40 рублей на днях нужны были, и я не могла найти, у кого занять, – и это в большом городе, а не в деревне!». Дама: «У вас частный случай, а Распутин художественное произведение пишет. Значит, это обобщение, как бы типичный факт (Вот до чего грамотная дама! Все знает и понимает – и что такое литература, и что такое “типично"). Значит, он частный случай выдает за общее и тем самым искажает действительность. И вы, редактор, поощряете это. А вообще повесть пессимистическая». Не помню уж, как именно протекала наша беседа дальше, помню только, что у меня от злости вроде туманом глаза заволокло, и я боялась только одного: как бы не сказать всего того, что я думаю об этой даме и ей подобных. Но, видимо, и то, что говорила, «выходило за рамки», т.к. ее коллега подошла к столу и сказала ледяным томном: «Совершенно ни к чему продолжать эту дискуссию. Мы свое мнение сказали, и теперь передадим эту повесть в обком. Пусть пригласят вашего Главреда и там решат, печатать ее или нет».
Не знаю, как проходил разговор Главреда в «инстанциях», но к нашему удивлению он взял публикацию повести «под свою личную ответственность», причем его предупредили: если будут отрицательные рецензии, то тогда «за публикацию вопреки мнению ЛИТО с него будет спрошено со всей строгостью». История эта подняла Главреда на уровень «героя», и на него взирали чуть ли не как на «Александра Матросова», который «собственной грудью» и т.д. Сам он вскоре, видать, струхнул, а зав. отделом, наш вечно испуганный Б. К., пожурил меня: «Ну, зачем вы все так обострили и поставили Александра Ивановича под удар. Неужели нельзя было убедить Распутина что-то смягчить, сгладить. Ну, пусть бы в последних строчках повести стало ясно, что недостающую сумму он от брата получит». Я уж и говорить ничего не могла, только посмотрела на Б. К., повернулась и ушла домой, хотя рабочий день еще не кончился. Шла пешком до вокзала и лениво думала: «Ну и что…».