14/ХII
Иногда антропософич[еские] слова Р. Штейнера мне до того «в цвет», как говорят в лагерях; просто удивляешься — ведь все уже знала внутри. Так, например, с латинским языком — я давно понимала, какое насилие совершает индоевропейская лингвистика, да и поэтика, над чужими для них и родными для меня славянскими языками. Создание стихов с подгонкой их структуры [под] какие-то латинские размеры! Сколько столетий ставились эти требования «правильного стихосложения», «силлабическое», «силлабо-тоническое», какое еще измышленье над русским стихом? И все это шло от «латинской дрессировки», как выражается Штейнер. А требования грамматики с оглядкой на латинскую грамматику?
Понятна и та связь, которую проводит Штейнер между диктатурой языка и мышления и диктатурой голой государственности, характерной для Рима. Не совсем понятно, но увлекательно утверждение, что духовный мир текуч и подвижен, воспринимается, как разные пути. Но кажется вовсе неверной его теория о сновидениях: они — подсознательная жизнь души и приходят в сознанье дневное как отдельные спутанные отрывки, нужен большой путь «духовного ученичества», чтобы сны стали переживаниями «духовной действительности», т. е. жизни других миров, в которой участвует душа.
Мне видятся сны как отраженье этой земной жизни, преломленное творчеством образов. Иногда это целые рассказы, иногда, очень часто, — стихи. Мои, а не чьи-нибудь, стихи. Вот, например, любимое «стихо» Бориса Николаевича:
Кувшин сухой, зеленый
И блещущий стакан,
И радостные клены —
Мир светом обуян.
Горячей лапой света
Сжимается сырой,
Коростою одетый
Лохматый стебель мой.
Он говорил тогда, что «это точное выражение внутреннего переживания, которое знает антропософия». Так ли — не знаю, но что не было у меня никакого «духовного ученичества» — знаю. И что сонное переживание ничем не отличается от творческого процесса в дневном сознании — тоже знаю.
Стихи всегда приходят в особом, ни сонном, ни дневном сознании, а как бы при «нырке» под воду.
Что еще непонятно — его [Штейнера] теория: «Тайновед знакомится с высшими мирами, в состав которых отдельные личности входят только как члены отдельного человека. И в жизни семьи, народа или расы, кроме отдельных людей, действуют так же и вполне действительные души семей и народов, духи рас, более того, отдельные люди, в известном смысле, суть только исполнительные органы этих семейных душ, духов рас, и с полной истиной можно сказать, что душа народа пользуется, например, каким-нибудь отдельным, принадлежащим ее народу, человеком для выполнения каких-либо отдельных задач. Душа народа не спускается до чувственной действительности. Она пребывает в высших мирах» («Как достигнуть познания высших миров». М., 1918. С. 157).
А как же это принять, когда больше не осталось семьи, как чего-то постоянного? Что значит семья? Почти каждый человек в ХХ веке, в сущности, лишен семьи. Почти не существует брачных пар на всю жизнь, а если и есть такие пары — у них зачастую нет детей, семья это или не семья? Не совсем понятна и душа народа — ее безусловно можно было бы признать, когда народ представлял собой нечто постоянное и устойчивое. Да, тогда народ, национальность обладали своей особой культурой, общей психикой и общими задачами. А сейчас идет трансформация народов. На наших глазах происходит смешенье, перетасовка, скрещение не только разных народов, но и разных рас. Теряется четкое понимание этноса и его особенностей. Какие руки-ноги в высших мирах окажутся? Если то, что Штейнер писал, еще могло быть понятно для прошлого, оно перестает быть приложимо для будущего, когда человечество явно перемешивается и, по-видимому, двигается к понятию «земляне». Что же он, «Великий Посвященный», не понимал этого? Мне кажется в нем чрезвычайно сильно действие духа или души, уж не знаю, как правильнее сказать, словом, на обычном языке — действие культуры Европы начала ХХ века. Его знаний и прозрений хватает на прошлое, но не открывает будущего. Да и знаний-то не так уж хватает, у Вл. Соловьева «озаренья» мне кажутся глубже и свежее как-то. У него, у Соловьева, нет речи о космосе, он живет в плане земли и неба, в едином этом мире. Штейнер говорит о множественности миров. Это то, что соответствует наступающему сознанью. Но зато в том, едином мире, в котором жил Вл. Соловьев, все озарено светом Софии, а тут множественные высшие силы ведут в неведомые бездны, и человечек карабкается в них, сам не зная куда. Привлекает только одно — признанье кармы, т. е. закономерность происходящих ужасов и грехов тем, что они вызваны круговоротом прошлых сцеплений и преступлений. Привлекает то, что судьба человека вызвана его прошлыми существованиями. Нельзя принимать кровь и ужас совершающегося в этом земном мире, если верить, что все это совершается «по воле Божьей». Невольно восстаешь против этой воли, вопишь против нее. И, хотя я вспоминаю про лошадь, которая не понимала моей жестокости и укоряла меня взглядом, когда я заставляла ее месить глину, чтобы делать кирпичи, а мы — не больше, чем собаки или лошади, понимаем в происходящих событиях, но все-таки душа не может допустить совершающегося зла без поправки на свободу людей и их путь к добру через ряд воплощений. Это вот, видимо, неизвестно. И, видимо, Штейнер прав, когда говорит, что христианская церковь до IV Вселенского собора признавала перевоплощение душ. Очень многому можно научиться у Штейнера, но верить в его всезнайство, в то, что Посвященный все видит в духовных мирах, — мне трудно.