Прибыл новый этап на 10-й... Я прибежала к Шатерниковой.
— Таня, ты знаешь, пригнали Ирину Львовну Карсавину, дочь Льва Платоновича Карсавина, профессора Петроградского еще университета, который написал в 20-м году книгу «Nogutis Petropolitanis».
— Книгу помню, интересная книга.
— В двадцать втором году его выслали за границу, вместе с Лосским и другими профессорами-немарксистами. Дочь была тогда еще девочкой. Попали они в Париж, она училась в Сорбонне, расскажет о Франции, об отце... Хочешь, я приведу ее к тебе?
У Тани светлеют глаза:
— Интересно... Приводи обязательно!
— Карсавина — сухонькая, черненькая, как галка, на отца непохожа. Тот был красавец с кудрями и огненным взглядом. Я слушала его лекции под портретом Владимира Соловьева, тогда еще висевшим в аудитории университета. И сам он был под Владимира Соловьева. Что стало с ним за границей?
— Талантливый был человек?
— Очень!
— Ну, жду, очень жду, приводи!
Ирина Львовна пришла. Села, подергивая плечами. Быстрые, сухощавые ручки ее все время двигались. Глаза, темные и горячие, как у отца, смотрели едко и настороженно. Она держалась а quatre epingeles, как говорят французы. И сама походила на француженку. Об отце рассказывала. Они долго жили в Париже, в тесноте эмиграции, тяготившей его. Она не любила эмиграцию, но любила Париж, Сорбонну, острые блюда и острые разговоры французской интеллигенции.
Она осталась в Париже, когда отец и мать перебрались в Литву. Отец стал профессором Вильнюсского университета, специалистом по истории литовского языка, литовские ученые обращались к нему за консультацией. Написал на литовском языке «Историю европейской культуры» в 7 томах.
— Как жаль, что на литовском, — сказала Таня, — ведь мало кто сможет прочесть.
— Отец говорил: кому надо, тот выучит язык и прочтет.
— А как он смотрел на историю европейской культуры? Как Шпенглер, ждал «заката Европы» или нет?
— Я не читала, меня мало интересует история культуры. Знаю, что говорил о росте государства, проводя аналогию с государством Древнего Египта. Он стал интересоваться египтологией одно время. А меня, знаете, мало интересовали эти экскурсы в прошлое. Не люблю абстрактных философических построений, — она засмеялась, подергиваясь: — Ему, вероятно, тоже сейчас не до абстракций. В 70 лет попасть в лагеря... Вряд ли выживет долго...
— Он когда же попал?
— Когда ваши советские войска освободили Литву. Я имела глупость приехать к ним в гости из Франции. Взяли его и меня... Мама осталась одна. Она писала мне, что отец в Абези, — губы ее опять передернулись, горько и зло. — Я давно не имею вестей о нем... Впрочем, это естественно... В германских лагерях стариков сжигали живьем. Здесь, кажется, не сжигают, но все равно они умирают.
Говорить с ней было трудно, временами казалось, она на грани бреда.
Относительно отца она оказалась права: Лев Платонович Карсавин умер в лагерной больнице в 1950 году. Впоследствии я узнала от мужчин, с ним сидевших, и от врача, который анатомировал его тело, что до последнего дня он интересовался не своей судьбой, а культурой человечества. Это — он выдержал. На анатомическом столе лежал старик с лицом прекрасным и значительным.