Под утро мы заснули. Наутро Эльбрус выглядел уже бодрее и спокойнее. Он оделся в нормальный костюм, и я отвела его в парикмахерскую, где его постригли и побрили. Все это придало ему более или менее человеческий вид, хотя он и выглядел еще более худым и бледным. Вечером мы поехали на дачу. Хотелось, чтобы он немножко отдохнул, подышал свежим воздухом, повидал Лешеньку, маму, Женю, Николая. Там мы провели всего неделю, так как нужно было скорее возвращаться в город. Эльбрус медленно приходил в себя, сначала был равнодушен к Леше, потом постепенно стал проявлять к нему интерес. Он возвращался к жизни как будто после тяжелой болезни или из небытия.
Когда мы вернулись в город, он пошел в райком партии. Ему вернули партбилет, выдали справку о реабилитации, двухмесячную зарплату и путевку на два месяца в известный Севастопольский нервно-соматический санаторий, для поправки. Такова была оценка перенесенных им страданий. Я с торжеством сообщила обо всем своему Динерштейну, получив немалое удовольствие от созерцания его перекосившейся при этом известии рожи. Я не удержалась от того, чтобы не сказать: «Ведь я же тебе говорила!», — и, счастливая, пошла прочь.
Эльбрус уехал отдыхать, а я с новыми силами взялась за учебу — ведь шел пятый курс! Так мы выскочили из этой страшной игры, но она продолжалась, хотя и не столь демонстративно, как раньше. Счастливцев, подобных Эльбрусу, было мало. Ему повезло отчасти оттого, что к моменту прихода Берии он еще «не раскололся», ни в чем не признался и оказался как бы без обвинения. В той страшной мясорубке странным образом настойчиво соблюдались нелепые формальности: чтобы послать человека на смерть или на двадцать пять лет тюрьмы, нужно было обязательно написать документ с обвинением, им самим же подписанным. Эльбрус сумел выстоять под пытками и не сдаться, решив лучше умереть, и этим спас себя.
Но все кругом сидели — без права свиданий и переписки, неведомо где и неведомо как для своих родных. Сколько безмолвно погибало в далеких сибирских просторах ГУЛАГа безвестными и непохороненными. Там где-то, а может быть, и в Москве, погиб мой папа. Но я была уверена, сама на знаю почему, что его расстреляли вместе с братом Сергеем в Москве. Бесследно пропал брат Эльбруса Кирюша, погиб отец Юли Гриндлер, а ее мать восемь лет отсидела в лагере в Казахстане. Юрий Николаевич Матов оказался в лагере где-то под Тулой, занимаясь там плетением лаптей, но о нем хотя бы знали, где он, родным хотя бы иногда давали свидания. А сколько было других, о которых мы не знали, которые проходили свой крестный путь безмолвно и безвестно. Уже после войны я узнала, что многие члены ЦК комсомола работали под номерами (без упоминания их фамилии) в свинцовых рудниках под Магаданом, обреченные на смерть.
Обо всем этом полагалось молчать, иначе могло быть худо. И все молчали, молчали двадцать лет, пока в 1956 году Н.С.Хрущев не снял это заклятие, а потом еще тридцать лет, пока оно не было, наконец, окончательно сброшено. И все эти пятьдесят шесть лет мы жили в страхе. Страх раз и навсегда поселился в наших сердцах, сковал наши души, наложил печать на наши уста. И даже когда аресты затихли или совсем прекратились, он сидел в нас, превращая в рабов, вселяя недоверие друг к другу.