А дома все было по-прежнему, хотя шок 1931 года постепенно проходил. Сережу выслали в Калугу, откуда время от времени приходили письма. Он работал там в библиотеке, завел знакомых. В квартире после вмешательства Гуве наступило временное затишье. Моя личная жизнь вновь вернулась к своему медленному течению: встречи с Гаврюшкой и хождения с ним в театр, регулярные посещения Фаниного дома, где теперь жила Юля, студентка Горного института, и где встречалась молодежь: друзья Фаниного брата Исаака, в том числе Витя Розтивим, безумно влюбленный в Юлю, друзья Фани — Митя и Лена, которая уже закончила курсы и работала секретарем у какого-то большого начальника, ее сестры — Бася и Фира. Все вместе мы чувствовали себя хорошо, сидели за большим столом с самоваром, из которого мать Фани Мария Исаевна поила нас чаем с вареньем, танцевали под патефон, пели. Засиживались допоздна, и я возвращалась домой в час, иногда в два ночи, непроизвольно расплачиваясь с мамой за свои былые переживания, связанные с ее вечерними уходами.
В стране стало поспокойнее. Наступил перерыв в той непрерывной трепке нервов, которая началась с 1927–1928 годов, процессы временно прекратились, появилось больше продуктов и промтоваров, отменили карточки, введенные после коллективизации, на улицах не стало голодных людей. В «торгсинах» за золото можно было купить товары, которые почти не появлялись в магазине. Помню, как мама, желая приодеть меня, сдала туда свое единственное богатство — два золотых кольца и кулон — и купила мне ситца на два платьица и новые красивые туфли.
Одевались мы с Женей по-прежнему совсем плохо и скромно. Иза ухитрялась приспосабливать для нас свои платья и платья моей тети Жени, которая часто дарила мне что-нибудь из одежды. Но, странно, мы от этого нисколько не страдали и не ощущали себя неполноценными, да и наши поклонники не очень этим смущались. «Престижность» в одежде вовсе не принималась тогда в расчет. Отношения в нашей среде складывались совсем по другим принципам. Изредка я получала письма от папы (переписка его была ограничена), посылала ему письма и посылки. Однако новые впечатления жизни захлестывали меня и как-то отдаляли мою всегдашнюю боль и тревогу за него. Не то, что я стала его меньше любить, просто теперь больше сомневалась в его правоте, за которую он страдал. Дурочка, я не понимала лишь одного, что вся его «неправота» была лишь в мыслях, а не в делах, способных помешать «победоносному шествию» страны к социализму, который, как обещалось, наступит вот-вот! Как и все кругом, я верила в это, восторженно принимала все наши успехи, была убеждена, что выпавшие на долю мою и нашей семьи горести представляли собой исключение из общего правила, что наступит день, когда они уйдут навсегда.