В мае 1798 года нанял он дом барона Людвига, в нынешней Ново-Исаакиевской улице, принадлежавший потом Коростовцову. Тогда на месте нынешних Конногвардейских казарм простираясь перед этим домом площадь до самого Крюкова канала, теперь засыпанного, с устроенным над ним бульваром. Дом этот был тогда в один этаж с погребом, в котором помешалась кухня. Часть его, выходившая на Почтамтскую улицу, занимаема была извозчичьим двором. Главным достоинством этого дома был сад, разведенный на том месте, где теперь американская церковь. Уцелели еще два-три клена, под которыми я играл в детстве с братом и сестрой.
И действительно, один этот сад оставил во мне приятное впечатление о тогдашнем времени. Оно было тяжело вообще и в частности. Бестолковое, тиранское правление Павла тяготело над Россией: надлежало остерегаться не преступления, не нарушения законов, не ошибки какой-либо, а только несчастия, слепого случая: тогда жили точно с таким чувством, как впоследствии во времена холеры. Прожили день — и слава Богу.
На дворе у нас нанимал квартиру квартальный комиссар (так назывались тогда помощники надзирателей) 14-го класса Сатаров, сын бывшего сторожа в Экспедиции о расходах. Он был тираном и страшилищем всего дома: его слушались со страхом и трепетом; от него убегали, как от самого Павла. Донос такого мерзавца, самый несправедливый и нелепый, мог иметь гибельные последствия.
Впрочем, доставалось и им, полицейским. В 1798 году, в жестокое зимнее время, Павел совершал тризну или панихиду по тесте своем, герцоге Виртембергском. Служба происходила в католической церкви. Вдоль Невского проспекта стояла фронтом вся гвардия. Мы смотрели церемонию из квартиры нюренбергского купца Себастиана Гешта, выходившей на площадку перед церковью. В ожидании окончания службы в церкви Павел разъезжал верхом, надуваясь и пыхтя, по своему обычаю. Великие князья Александр и Константин, как теперь их вижу, в семеновском и измайловском мундирах, бегали на морозе перед церковью, стараясь согреться. Один полицейский офицер стоял на краю площадки, во фронте. Вдруг подали сигнал. Все поспешили к местам. Раздались музыка, ружейные выстрелы, пушечная пальба. Потом войска прошли церемониальным маршем. Все утихло; площадь опустела. Один только этот полицейский стоял на месте. К нему подошел другой, коснулся его, и он упал на снег: несчастный замерз.
Домашние обстоятельства также не были утешительны. Состояние наше поправилось. У нас бывали обеды, вечера; иногда ездили в театр, но истинного удовольствия и отрады не было от переменчивого характера батюшки, от его капризов. Матушка удивляет меня, когда я теперь о ней подумаю. Одно ласковое слово со стороны мужа — два дня спокойствия — и она оживала, была весела, принимала участие в удовольствиях. В это время услаждала ее своей дружбой Варвара Ивановна Шванебах; в доме были молодые девицы Людвиг, племянницы барона, дочери умершего брата его, Карла, обладателя секрета шафгаузенского пластыря; Христина Вилимовна Шрейберг, матушкина родственница по тетке Марье Михайловне. Умная, веселая, но безобразная собой, она внушила сильную страсть Карлу Карловичу Людвигу, брату упомянутых девиц: он женился на ней впоследствии. Присутствие девиц привлекало молодых людей. У нас часто бывали Измайловского полка граф Егор Карлович Сиверс[1], артиллерийский офицер Василий Григорьевич Костенецкий, прославившийся впоследствии своими странностями, плац-майор Бреверн и многие другие.