Я же вообще с хронологией не в ладах настолько, что, как ни стараюсь, например, не могу обнаружить целого года своей жизни, пропавшего на перегоне от последних лет школьной жизни до приезда в Горно-Алтайск: канул в неизвестность, исчез, растворился в неразличимом потоке... Безликая же фигура Ритки Е., не близкая мне ни в чем, значима для меня в этом тексте постольку, поскольку позволяет выстроить, выдержать, сохранить единую линию воспоминаний о себе и времени с точки зрения особой остроты проявления, как теперь модно выражаться, «концепта» богатства-бедности как идеологически важного фактора, оказывавшего воздействие на психику и поведение людей определенной эпохи. Выброс нутряной, может быть, даже бессознательной демагогии, впервые потрясшей меня в выступлении Софьи, в годы студенческого бытия мне предстояло ощутить неоднократно, особенно на старших курсах, когда решался вопрос, например, о присуждении повышенных и именных стипендий. При обсуждении моей кандидатуры нельзя было не принять к сведению реплик относительно жизни в «богатом» доме и склонности противостоять коллективу. Благо, что окончательное решение об именных стипендиях принимал не комсомол, а ректорат и критерием их назначения был не имущественный ценз, а успехи в учебе. И тут у такого хрупкого, непролетарского вида создания, склонного к тому же к тщательности внешнего оформления своей персоны, словом, по мнению некоторых, к «выпендриванию», не было конкурентов ни в лице бездомной Ритки, ни в лице бравого фронтовика Кима Ильинича, являвшегося на экзамены в офицерском френче, украшенном орденом Красного Знамени.
Я и до сих пор не убеждена в полной справедливости выбора в мою пользу при поступлении в аспирантуру, когда моим конкурентом снова стал Ким Ильинич, а выбор Бориса Ивановича был предрешен. Знаю, что после окончания института Ильинич пошел по партийно-хозяйственной линии, стал секретарем райкома партии в Горьковской области, но, к сожалению, рано умер.
Оказавшись далеко от родных мест, я потеряла возможность следить за судьбой своих однокашников по институту и аспирантуре, о чем очень теперь жалею. Но Ким Ильинич запомнился хотя бы потому, что был в нашей группе единственным мужчиной, и присутствие его невольно обостряло природу девичьего поведения, заставляло тщательнее следить за своим внешним обликом и лелеять расчеты на будущее. Имя его было аббревиатурой Коммунистического интернационала молодежи — и при первом взгляде на него нельзя было усомниться в том, что пороха на войне он понюхал. Синие точки, въевшиеся в кожу лица, его, однако, не портили, скорее романтизировали. От военной выправки, от его до блеска начищенных сапог, туго стягивающего талию ремня, кожаной планшетки, в которой носил он лекционные тетради, веяло каким-то артистическим щегольством: нас это восхищало, покоряло, магнетизировало. В армии он был политруком, по-видимому, привык быть на виду, впереди, а тут впереди все время оказывалась девчонка; его армейское честолюбие страдало, я ощущала его неприязнь и на проявление каких-либо чувств другого свойства рассчитывать с его стороны не могла.
Теперь-то хорошо понимаю, что жизнь поставила нас в неравные условия: все мы, пришедшие в вуз сразу после школы, оказались в преимущественном положении перед ними, фронтовиками, на несколько лет оторванными от мирной жизни, от регулярного общения с книгой. Чтобы адаптироваться в студенческой среде, Ильиничу надо было перешагнуть через ту пропасть в знаниях, которая возникла за время войны, наверстать упущенное, вспомнить забытое. А я уже закусила удила, это придавало новой ступени моей жизни эмоциональный тонус, и не удивительно, что при моей далеко не блестящей памяти не ушли из нее даже отдельные семинары, их ход и перипетии. Отчетливо помню тот, на который пришла впервые после трамвайной травмы. Семинар вел З. Е. Либинзон, темой его была роковая для литературоведения проблема авторства. Преодолевая тьму веков, отважно, ничтоже сумняшеся шли мы на окончательное и бесповоротное решение вопроса о том, кто же скрывается за именем Шекспира — бедный актер, или знатный граф Рютленд, или, быть может, известный философ Бэкон. И, как правоверный сторонник социальной справедливости, Ким был за «бедных», а я, выходит, за «богатых».
Социально-идеологическая конъюнктура проникала всюду, всевластно господствовала она и литературоведении. Непосредственно же в советской литературе защитная сила бедности и происхождения из низов нашла свое выражение в феномене выбора псевдонима писателями. Если судить по ним, ни в одной литературе мира не было такого количества писателей, прорвавшихся к свету культуры из бездны горькой нужды, бездомности и безвестности: Максим Горький, Демьян Бедный, Максим Горемыка, Степан Скиталец, Павел Низовой, Иван Приблудный, Михаил Голодный... Типичный для советской литературы характер такого выбора точно схватил М. Булгаков, наделив своего героя из числа советских поэтов именем Ивана Бездомного. Кстати сказать, не было, пожалуй, в советской литературе писателя более богатого, чем Бедный Демьян.
В стране, на протяжении одного века прошедшей через три войны и три революции, логика человеческого поведения в рамках связки богатство — бедность проделала поистине немыслимые курбеты. Макар Девушкин стыдится бедности, герои советской литературы боятся даже просто обнаружить зажиточность, герои нашего времени богатства своего не боятся и не стыдятся, они им кичатся.