Город Горький, Нижний Новгород
С некоторых пор я стала тяготиться жизнью в семье, мне стало в ней тесно, потянуло к свободе от родительского контроля, сковывающего режима домашнего быта. Почти восьмилетняя жизнь в атмосфере перманентного чтения книг, филологических штудий, лекций, семинаров, писания рефератов и диссертации, студенчески-аспирантского круговорота возымела необратимое действие на внутренний мир девчонки, родившейся в семье, где труд отождествлялся с физическими усилиями, производством материальных ценностей. У папы были золотые руки: он построил наш дом, около дома плодоносил взращенный им сад, небольшой огород приносил завидный урожай, на крошечном дворике кудахтали куры, в сарае плодились кролики. Расхождения обозначились не сразу. Училась я как-то легко, но успешно: повезло, в колею попала. Потом не уставала удивляться, ведь ни к чему, пожалуй, другому и не способна, как только к тому, чему обучилась в институте и аспирантуре. Успехи мои были отмечены повышенными и даже именными стипендиями, и однажды папа уразумел, что получаю я за свое книжное бытие чуть ли не больше, чем зарабатывает он — прораб, мастер строительного цеха завода «Красная Этна». Возникло какое-то непроговоренное чувство родственного дискомфорта, но еще сложнее было справиться с ростом внутреннего натяжения в отношениях с мамой.
Она всю жизнь была домохозяйкой, никогда не была связана ни с каким коллективом, привыкла к единоличному бытию как норме жизни. Образу советской женщины-работницы, передовика производства она не соответствовала ни в малой степени, хотя семейная жизнь наша проходила на ярко выраженном производственном фоне большого горьковского завода, а окна нового дома выходили на дорогу, упиравшуюся в ворота второй проходной. Каждый день, кроме воскресенья, я просыпалась по зову заводского гудка и из окна видела, как плотным, густым потоком течет рабочий люд к проходной и как буквально за минуту до начала работы этот поток иссякает, просто обрывается, не оставляя за собой ни одной человеческой единицы: опоздание строго каралось. Властный характер мамы находил выход в семейном единоначалии, в неукоснительно строгом руководстве семейным укладом, где все было рассчитано, взвешено, уложено по ее хозяйскому усмотрению, дышало нетерпением к каким-либо вольностям и, по ее понятиям, излишествам или личным пожеланиям кого-нибудь из домочадцев. Да я и моя младшая сестра Аля никогда и не посягали на заведенный порядок: мама непоколебимо исходила из того, что ей виднее, что нам нужно и чего мы хотим.
Помню, какое неизгладимое впечатление произвели на мое детское мировосприятие отношения дочери и матери в семье, эвакуированной из Ленинграда и в порядке уплотнения подселенной в соседний дом, где жили одинокие старики Грачевы. Это было еще на улице Зеленой, прямой стрелой устремленной к городскому стадиону «Торпедо». Дом замкнуто живших стариков с постоянно плотно завешанными окнами всегда волновал мое воображение, и как было не прислушаться к разговору моей ровесницы с ее мамой, отправляющейся с кошелкой на базар? «Мамочка, — сказала девочка в белых носочках и нарядном платьице, — купишь что-нибудь вкусненькое?» И ее мама не ответила так, как я ожидала и как бы ответила моя мама: «Что следует, то и куплю», а, наоборот, стала внимательно выяснять, что девочка разумеет под понятием «вкусненькое»: яблочко, малину, творожок?
Стипендия — сначала студенческая, потом аспирантская — тоже стала органичной частью семейного бюджета, из которого я по усмотрению мамы получала на дорогу и еще какую-то карманную мелочь. Зачем деньги, если все необходимое предусмотрено? Хуже всего было то, что в понимании мамы книги тоже проходили по разряду излишеств, а театр — баловства. Покупку книг и билетов в театр приходилось скрывать. Можно было покуситься на покупку нового платья, пальто, обуви — это вещи в быту заметные, но поездка в Москву, где идет показ Дрезденской галереи и функционирует выставка подарков к 70-летию И. В. Сталина, — это уж «лишнее».
Разрыв в понимании ценностей жизни нарастал, и конфликтное напряжение грозило обернуться выяснением отношений, к чему я не была готова. Справедливости ради надо сказать, что по мере того, как менялся социальный статус дочерей, происходило их превращение в «ученых», шло укоренение их в мире интеллигенции, менялись и сами родители, многое начинали понимать в специфике труда дочерей, понимать прежде всего то, что труд, не приносящий результатов, ощутимых как материальная данность, — тоже труд, требующий усилий. Можно было даже ощутить, как к чувству родительской попечительной снисходительности прирастает и уважение, получавшее заметную подпитку отношением улицы: «Девочки-то какие у вас... вежливые, воспитанные, по танцам не бегают, с парнями не обжимаются».
Аля, которая была меня младше на десять лет, пошла по моим стопам: после окончания Горьковского университета поступила в аспирантуру, потом долгие годы Алевтина Павловна Якимова, до самой смерти своей три года тому назад, преподавала там на экономическом факультете, занималась научной работой. Мы были очень привязаны друг к другу: она часто приезжала ко мне и в Горно-Алтайск, и в Академгородок. Уже неизлечимо больной — «Люсенька, не оставляй меня здесь!» — я привезла ее в Новосибирск, и могила ее тут, а не в Нижнем Новгороде, с которым неразрывно связана вся ее биография. Теперь, когда ее не стало, пришло позднее осознание того, какой подвижнической, без оглядки на признание, была вся ее жизнь: это касается и ее отношения к своей профессии, которую она воспринимала как служение, и отношения к родителям. С ними она оставалась до самой их смерти, сначала мамы, значительно позднее — папы, когда уже обменяли построенный им дом на квартиру поближе к месту ее работы.
Расставаться с родительским домом ей было значительно сложнее, чем мне. Она как бы добровольно отказалась от самостоятельного пути, не вышла замуж, не имела детей и, может быть, реализовала тот вариант судьбы, которого избежала я, в свое время отважившись покинуть обжитое пространство ради неведомого края.