Старый папин друг, Морис Вернан, стал в конце концов моим импресарио и предложил мне сниматься в фильме с Бурвилем «Нормандская дыра». Восторга у меня это не вызвало. Сладенькая история, действие происходит, как ясно из названия, в нормандской деревне, играть надо крестьяночку, довольно противную, Жавотту. Роль крошечная, разве что в титрах мелькнет имя. Не то что теперь — в титрах мы с Бурвилем на равных. Но предложили мне 200 000 старых франков (2 000 новых), и это решило дело.
Буду богатой-богатой!
К черту экзамены, дипломы! Я стану кинозвездой!
Вадим пожал плечами и сказал, что напрасно я согласилась на этот фильм. Сказал из зависти: свой собственный снять не мог. Слушать я его не стала, а отправилась покорять мир или хотя бы Нормандию... Он обещал часто приезжать ко мне и с грустью смотрел, как я радуюсь.
Близились съемки, и радость улетучивалась. Меня снова стали одолевать страхи. Я одна-одинешенька среди профессионалов, а сама ничего не умею.
Если существует на земле ад, мой первый фильм тому пример.
Подъем ни свет ни заря в 6 утра, уродский грим — рыжеватая пудра и пурпурная помада, — моя беспомощность, тычки, брань грубых ассистентов, негодяи-продюсеры, отвратительные гримеры. И сама я немногим лучше — даровитые актеры смотрят с иронией: забываю слова, двигаюсь неуклюже, смешно. Совсем сбита с толку, пропадаю и схожу с ума от стыда и отчаяния.
Не успевала я проснуться — меня сдавали гримерше, толстой, вульгарной, безобразной тетке, которая творила, что хотела, с моим лицом. Мучить меня доставляло ей особое наслаждение. Она покрывала меня жидкой, цвета темной охры пудрой, вонявшей тухлятиной, и казалось, что я в маске. А поверх охряной пудры сыпала рисовую, и лицо становилось как в гипсе. Подкрашу ресницы — глаза сразу маленькие, круглые черные бусинки, как у плюшевого медведя. А рот, Господи, рот! Этой толстухе, абсолютно безгубой, мой рот не давал покоя. Ликвидировать его! Не рот, а черт знает что! Она совала мне в лицо зеркало, я смотрела и плакала! Ну зачем вся эта штукатурка, ведь я похожа на мумию, мерзкая мумия!
Ох, гримерша, как же я тебя ненавидела!
На этом мои пытки не кончались. Являлась парикмахерша, мегера, волосы редкие, траченные молью. Она с завистью оглядывала мои длинные тяжелые локоны, затягивала их, замазывала, заклеивала. Голова получалась, как кокосовый орех. А скажи я ей или посоветуй — огрызалась, говорила, что, мол, сначала стань звездой — тогда капризничай, а пока сиди и помалкивай... Царство гримеров и парикмахеров — сущий ад для начинающих.
Но надо было терпеть еще три месяца. Три месяца унижаться, выслушивать насмешки и оскорбления, не отвечать, стараться изо всех сил, глотать слезы, сжимать кулаки — отрабатывать свои двести тысяч...
Беда не ходит одна. Месяц спустя я с ужасом увидела, что беременна...
В этой нормандской, действительно, дыре, несовершеннолетняя, связанная по рукам и ногам! Мое отчаяние не знало границ! От любого запаха тошнит, кружится голова, вот-вот упаду в обморок.
С Вадимом в эти месяцы я виделась редко. Он был на мели и искал в Париже работу. Но несколько раз приезжал. В этом я нуждалась очень и очень. Я устала, не знала, что делать, беспокоилась, мне было не до первой пылкой влюбленности. Ночи любви коротки, если вставать чуть свет, а вечером, валясь от усталости, учить роль на завтра.
Смиренно и стойко я вытерпела до конца, как терпят, глотая горькое лекарство. По окончании съемок я поклялась, что с кино завязываю, и вернулась в Париж, без сил, с досадой и с безостановочной рвотой.
Я совсем разболелась и не могла есть. Вадим по-прежнему сидел без денег, а у меня был только мой гонорар! Родители, вдобавок, не спускали с меня глаз, нечего и думать об аборте... Мама в сильнейшей тревоге вызвала ко мне очень хорошего врача. Он осмотрел меня и объявил: вирусная желтуха! И прописал тишину и покой!
С тех пор врачам я не слишком верю...
Я умоляла родителей отпустить меня в Межев немного отдохнуть. Согласились. Я уехала, встретилась с Вадимом, помчалась в Швейцарию, поспешно сделала аборт, вернулась в Межев сразу же и позвонила родителям сказать, что мне лучше...
А ведь могла и умереть, не получив должного ухода...
От этого печального опыта осталась во мне паническая боязнь забеременеть. О беременности я и думать не желала, считала ее Божьей карой.