XXIX.
Трудно, конечно, перечислить хоть с некоторой полнотой все права, которые были в конце концов добыты этой мелочной, повседневной и раздражающей борьбой. Назову только для курьеза некоторые из них, потому что в приложении к таким житейским актам термин "право" можно употребить только в виде шутки.
Право стучать, шуметь, свистать и петь, право лазить на окно или забор (чтобы укрепить вьющееся растение или приделать навес), право подкапывать забор, иметь железную лопату, передавать в огороде записки друг другу, останавливаться друг с другом при встрече, особенно же с дамой, или на коридоре у двери камеры, заходить в пустую чужую камеру, тушить огонь, завешивать окно от солнца или холода, стричься под гребенку, мыться наедине и еженедельно, иметь при себе разом несколько книг, бумагу и чернила, держать на окнах цветы, делать для самого себя мебель или принадлежности костюма, иметь вилку и нож, чайную ложку, белье, хлеб, кофе, ягоды, фрукты и разные другие "самовольные" снеди, и пр. и пр.
Пределы лишений и запрещений были столь же неограничены, как неисчерпаемы пределы человеческой жестокости и самодурства.
В бесправном государстве общество добивается "пяти свобод", необходимых ему для его нормальной жизни. Как ни важны эти "свободы", их сравнительно очень немного. Всеми остальными правами всякий обыватель пользуется более или менее невозбранно. И уже давно прошли времена, когда запрещалось, напр., носить одежды пурпурного цвета, или когда Фридрих Великий ходил по улицам своей столицы и самолично следил своим королевским носом, не пахнет ли откуда жареным кофе.
Мы же все были обращены именно в то первобытное состояние, при котором рабу не разрешалось ничего, на что не соизволит воля господина. И потому нам шагу нельзя было ступить без того, чтобы не натолкнуться на преграду и не войти в столкновение с унтерами, которые нарочно поставлены охранять ее, и с властями, которые ежедневно являлись проверять строгость надзора. Не было ни малейшей возможности уйти от охранителей, чем всегда так широко пользовался русский обыватель до последнего времени.
На психику же нашу все перипетии этой мелкой борьбы действовали почти так же, как и перипетии настоящей борьбы. Удачи и неудачи, победы и поражения, наступления и отступления, разрыв сношения с тюремщиками и временное перемирие с определением условий соглашения, а над всем этим ежедневное ожидание новых насилий либо возврата к старым лишениям,-- все это по-прежнему оставляло нас в почти непрерывном и неисправимом революционном напряжении. Оно давало иллюзию жизненности и некоторую осмысленность нашему прозябанию в царстве полного застоя и разрушения. Не давало оно только одного: сознания важности и величия этой борьбы да чувства нравственного удовлетворения.
У меня, по крайней мере, всегда копошился где-то в тайниках предательский вопрос: да стоит ли хлопотать о поддержании и разнообразии жизни без полной уверенности на освобождение отсюда? Не унижается ли в ней человек, когда он практикует и культивирует в себе неслыханное, но чисто воловье терпенье? И не лучше ли было бы, не входя в компромиссы, доставить нашим врагам удовольствие -- заморить нас поскорее и настоящим образом?
Быть может, те, кто не вынес такого режима, обладали наиболее высокой, чем мы, и утонченной организацией, подобно тем высокопарящим свободным птицам, которые не выдерживают заключения в клетке и гибнут в тоске по синему небу и необъятному воздушному простору...
Успокаивала только мысль о том впечатлении, какое производит на самые благонамеренные умы длительное истязание людей, которые провинились только тем, что слишком рано и слишком горячо стремились к обновлению своей родины. Эта мысль отчасти примиряла с практикой бесконечного терпенья.
И, может быть, правы эти благонамеренные умы, когда они негодуют против бессрочного заключения сильнее, чем против быстрого умерщвления. Не только они, но даже некоторые из нас, у кого терпение успело истощиться, считали смертную казнь более легким наказанием...