IV.
Опасения же наши насчет изъятий и сокращений из нашей библиотеки имели под собой серьезные основания.
В 1889 г. П. Н. Дурново, бывший у нас с визитом усмотрел у кого-то в камере "Историю французской революции" Кинэ и полюбопытствовал заглянуть в наш каталог. Там было десятка два названий, которые ему очень не понравились, почти исключительно из книг, привезенных с собой в тюрьму некоторыми из товарищей. Ранее этого их разрешено было внести в нашу библиотеку, теперь же он приказал их изъять.
Так как книги тогда были единственным содержанием нашей жизни, то почти все мы были буквально потрясены этим бессмысленным распоряжением. Нам казалось это началом возврата к старому, когда кроме "духовно-нравственных" книг не давали никаких и когда люди готовы были идти на всякую крайность, вплоть до самоубийства, лишь бы избавить себя от бессмысленного прозябания, ведущего к идиотству либо к сумасшествию.
"Нет, лучше смерть, чем это", -- думалось теперь почти каждому.
Положение казалось настолько серьезным и внушающим опасения, настроение наше было так тревожно и безнадежно, что почти без всяких соглашений, делать которые тогда было невозможно при нашей изолированности, решено было выразить протест единственным доступным тюрьме способом-- голодовкой.
Как ни бессмысленным кажется для многих этот самоубийственный способ делать неприятности своему врагу своим боком, он имеет за себя много резонов. Я самый факт его частой повторяемости в наши дни во всех тюрьмах служит лучшим аргументом в пользу голодовки.
Чтобы судить о ней правильно, нужно принять во внимание те импульсы, под какими складывается решимость прибегнуть к ней. Обыкновенно она является результатом не холодного обдуманного вывода, а какого-нибудь сильного аффекта, назревавшего постепенно в тюремном положении или возникшего сразу, по случайной причине, как это было у нас. Следовательно, к суждению о ней не приложимы доводы рассудка людей, не бывавших в подобном положении. Но помимо этого голодовка имеет за себя и объективное основание, потому что она воздействует на людей, от усмотрения которых всецело зависит устранить или не устранить причину голодовки. Во многих случаях, где причина голодовки лежит в простой и даже незаконной небрежности, она дает лишний стимул для тех лиц, которые ведают судьбами людей, но совершенно не думают о них.
А самое главное,-- она, как и всякий ненормальный и выходящий из ряда вон прием, чревата всякими неожиданностями. Благодаря этому местная администрация, которая присутствует при ходе этой драмы, теряет уверенность в завтрашнем дне. Для нее, как для всех вообще чиновников, дороже всего эта именно уверенность и это отсутствие опасений. А тут вдруг ей приходится 5, 6, 7, 8, 9 дней из минуты в минуту переживать под этой гнетущей мыслью и постоянно тревожить себя вопросом: а как-то посмотрит высшее начальство, которое обыкновенно с важностью отмалчивается как на самую голодовку, так и на могущие произойти из нее неожиданности. Особенно там, где голодовка служит протестом против грубого или беззаконного содержания, она наилучше ведет к цели, как это уже доказано многими тяжкими опытами.
Девять жутких дней провели и мы среди разнообразных ощущений, сопровождающих муки голода. Девять длинных дней, из часу в час, из минуты в минуту мы переживали сложные и мучительные чувства, наедине с самими собой, ничем не занятые и не отвлекаемые от болезненного самосозерцания. Чтобы не изменить тона объективного рассказчика, я не внесу и в этот драматический эпизод лирических нот. Физиология давно и совершенно точно описала процесс голодания и все связанные с ним психические явления. К этому я не прибавил бы здесь ни одной детали.
Последние дни все голодающие лежали почти без движения, как больные. Пищу перестали ставить мне, как и другим, с первого же дня, как только я отказался от нее и сказал вахмистру, что все равно буду выливать ее в ватерклозет. Но в те же часы ее приносили ежедневно в тюрьму для тех, кто не участвовал в протесте. А их было всего четверо.
На 8-й, кажется, день Буцинский, и без того наполовину больной, окончательно свалился. Доктор зашел к нему и сказал, что ничем не может помочь, пока больной сам намеренно изводит себя. В то же время Стародворский вскрыл себе гвоздем артерию на руке с целью самоубийства и выпустил несколько стаканов крови, но был вовремя усмотрен.
Выходило, таким образом, что мы, более крепкие, спекулируем на жизнь более слабых или более порывистых. Не все подумали об этом заранее. Но когда такая перспектива стала воочию перед глазами всех на самом пороге роковой развязки, от нее быстро отшатнулись. Тем более, что настроение после 9-ти-дневного голодания было, очевидно, не то, которое было ранее.
Из нашего угла, где были самые немощные, Буцинский и Морозов, вышло на 9-й день предложение об окончании протеста, и голодовку прекратили.
Только Вера Николаевна да Юрковский голодали еще лишних два дня, пока не сдались на просьбы товарищей.
Как часто бывает, непосредственных результатов голодовка не принесла никаких. Разве только расшатала окончательно здоровье Буцинского, который затем недолго протянул. Но бесследно она не прошла. И как одно из звеньев в ряду причин, подкапывавших суровые тюремные порядки, она сыграла свою роль. Возвратов к старому в книжном деле не было, и никогда больше не повторялось в нашей жизни это вторжение в библиотеку с целью производить в ней сокращения.
И это несмотря на то, что в ней накопилось, без ведома департамента, немало книг, которые были бы выброшены оттуда без всякого милосердия любым ретивым охранителем. Несколько книг были записаны даже в каталоге не под своим заглавием.
Отобранные же книги мы получили полностью года через 3 от Пахаловича, который принес их из канцелярии, где все это время они лежали неприкосновенными и, разумеется, без всякого употребления.
Зачем, спрашивается, нужно было кому-то проделать над живыми людьми этот жестокий эксперимент?