III.
Из внешних объектов исключительным центром моего внимания был, конечно, Соколов, известный теперь и в печати под именем Ирода.
Я не скажу, чтобы он произвел на меня чересчур неприятное впечатление. Потому ли, что я еще не успел нажить естественного чувства антипатии жертвы к своему палачу, или потому, что я вообще не особенно наблюдателен в отношении людей, дружить с которыми мне никогда не придется, но только Матвей Ефимыч не произвел на меня такого отталкивающего впечатления, как на Поливанова и на тех, кто переносил его заботы и внимание в Алексеевском равелине. Конечно, сразу было видно человека жестокого и бездушного. Но я понимал, что, отдавая к нему "в каторжные работы", меня вовсе не хотели поручать его "отеческому" попечению в тех видах, чтобы он воздействовал на мою испорченную натуру мерами кротости и человеколюбия.
Атмосфера бездушия и явной злобности царила всецело и в Петропавловской крепости. Это -- первое, что поражало тогда новичка, только что попавшего под замок. Виновен ты или невинен, выпустят тебя административно или оправдают по суду, взят ли ты по террористическому делу или за хранение у себя книжки "преступного содержания", именуемой "Сказкою о 4-х братьях",-- стража в своем отношении к узнику не делала разницы. Она третировала его не как "врага общественного порядка", до понятия о котором она сама еще не доросла, а как врага своего собственного благополучия. И потому, кроме злорадных и мстительных взглядов, которые ты постоянно чувствовал на себе, ты не мог ожидать с их стороны ничего другого.
Поэтому, попавши в Шлиссельбург, я не заметил здесь существенной перемены, за исключением того, что унтера были только немыми статистами, а деятельным лицом имевшим право обращать ко мне членораздельную человеческую речь, был один-единственный Матвей Ефимыч, не считая доктора и начальника управления, с которыми встречи были крайне редкие. Быть может, по этой причине, на фоне такого всеобщего не только бездушия, но и безгласия, человек, от которого я слышал членораздельную речь, не казался мне настоящим зверем. Явной грубости с его стороны я тоже не встречал.
Из его отношения ко мне, равно как и из множества других фактов, можно было сделать весьма вероятное заключение, что положение каждого из нас в Шлиссельбурге несколько варьировалось в зависимости от тех индивидуальных инструкций, которые были даны из департамента полиции добавочно. И те, кто имел честь навлечь на себя неудовольствие Петра Николаевича Дурново во время личных "интимных" сношений с ним, долго еще потом чувствовали на себе его тяжелую десницу, незримо тяготевшую в наших стенах. И видя это, нельзя достаточно надивиться, до какой мелочности могут снизойти русские великие государственные сановники!
Наконец, надо еще оговориться раз навсегда, что я попал туда в сравнительно легкие времена. Мои товарищи, явившиеся в Шлиссельбург еще в 1884 г., прожили здесь уже три года, бесконечных, унылых и тяжких три года, и прожили не со-всем бесплодно. Кое-что уже было "завоевано" с одной стороны или "даровано" с другой, кое-что смягчено вообще. И потому всей жестокости гениального режима, изобретенного на страх врагам, мне испытать не пришлось.
Как на самый яркий признак этого смягчения, могу указать на то, что Соколов в это время уже избегал обращаться на "ты" и ухитрялся говорить всегда в безличной форме и в неопределенных наклонениях.
Когда оторвалась как-то пуговица от штанов и я спросил иголку и нитку, чтобы пришить ее, он кратко ответил:
-- Нельзя. Нужно штаны снять, дать,-- починят!