От всего этого пестрого разнообразия осталась в наших местах одна только булочная. «Наша» булочная расположена на углу Смоленской площади и Рещикова переулка. Она всегда была центром для окрестных обитателей. Но когда, перестав быть одним из них, я вижу ее, чаще всего из окна троллейбуса или автомобиля, проезжая по кольцу мимо, у меня в памяти рождаются самые разные картины моего и нашего общего прошлого.
Никогда мне не забыть места перед булочной, каким оно было 16 октября 1941 года. Я заняла очередь в булочную с утра, а хлеба все не привозили и не привозили. Я стойко охраняла занятую позицию до самого вечера, а хлеба так и не привезли. Сменить меня было некому: мама с моими братьями — родным и двоюродным — отправились на окраину Москвы, к метро «Аэропорт», где в маленьком деревянном домике жила наша тетка с маленькими детьми. Немцы стремительно приближались с северо-запада, и опустевшие окраины города уже начинали грабить, да и бомбоубежищ хороших там не было. Метро в тот день не открыли — единственный раз за всю его историю. На метро перевозили отступавшую пехоту — так говорили в очереди. И наши путешественники с вещами и детьми целый день шли с Ленинградского проспекта на Арбат пешком. Мне было очень холодно стоять перед нашей булочной в тот морозный бесснежный серый день. Но скучно не было. Садовое кольцо превратилось в панораму исторической катастрофы: мчались фронтовые грузовики, хлопая по ветру брезентом; от Бородинского моста к Кудринской площади медленно брели усталые стада коров и овец, за ними мерно шагали пожилые мужики, опираясь на длинные палки, которыми они изредка подгоняли скотину; в промежутках между грузовиками и стадами тянулись нагруженные ручные тележки, толкаемые уходящими пешком из Москвы испуганными ее жителями. Мы не собирались уходить, это было решено твердо. Мы с отцом и братом только три недели назад чудом ворвались обратно в Москву, преодолевая встречное общее течение народа на восток. И я стояла перед мамой на коленях, умоляя ее никуда больше из Москвы не ехать: «Мы пропадем, пропадем. У нас же ничего нет. Нам нечего будет продать или обменять». Перед моими глазами пугающим предупреждением все еще стояли картины российских вокзалов, забитых беженцами, «эвакуированными», как тогда говорили.
Вход в «нашу булочную» — со Смоленской площади, а лаз из ее пекарни, откуда выгружали хлеб, выходит в Рещиков переулок. И нигде на свете не было такого манящего хлебного запаха, как на этом углу. Он и всегда-то возбуждал аппетит, а в дни войны стал мучителен. Тем более, что на наших глазах хлеб из пекарни увозили в райкомовскую столовую (так нас оповещали грузчики), а в нашу булочную привозили заводской — почти без запаха, тяжелый, «невыгодный». В нашей булочной я упала в обморок — первый и последний раз в жизни. Протянула сколотые скрепкой карточки продавщице и вдруг заскользила по стенке прилавка вниз, на грязный пол, с ужасавшей и во мраке наступающего затмения мыслью: карточки! Наверно, этот страх и привел меня тут же в чувство. Соседи из очереди помогли мне подняться, а продавщица с сочувствием протянула карточки и буханку хлеба с крошечным довеском — свидетельством ее честности и моего благополучия.