IV
В Москву мы переехали в половине октября в наемный наш дом на Никитском бульваре. Внизу жил брат князь Владимир Волконский, а в этот год с ним жила и его невестка княгиня Марфа Никитична со своими двумя мальчиками и девочкой. В Анночкино рождение, ноября 11, у нас обедал кой-кто из родных, и после обеда все разъехались.
Дмитрий Александрович пошел к себе в кабинет: "Я что-то себя не совсем хорошо чувствую, отдохну немного, а к чаю ты пришли меня разбудить".
Собрались мы все в зале пить чай, пришел и Дмитрий Александрович, сидим всею семьей, говорим, смеемся, вдруг он ахнул и вскочил со стула и скорыми шагами пошел в гостиную к зеркалу.
-- Что с тобой? -- спрашиваю я.
Он идет, улыбается и ничего не говорит, и такой расстроенный... Так прошло минут пять, он не говорит и показывает, чтоб ему дали чем писать. Которая-то из девочек побежала, принесла бумаги и карандаш.
"Пошли за доктором, у меня отнялся язык", -- написал он.
Мы все ужасно встревожились, я послала за Шнаубертом, который у нас лечил, и вместе с тем послала к брату князю Владимиру просить, чтобы скорее пришел. У него был его доктор приятель Скюдери, и они оба тотчас пришли.
Дмитрий Александрович сидел у стола и руками тер себе виски и, немного погодя, сказал довольно внятно:
-- Бог милостив, лучше; я только испугался.
Шнауберт был дома и скоро приехал. Он и Скюдери потолковали между собой и решили, что Дмитрию Александровичу нужно кровь пустить, потому что его все еще тошнило, и опасались, чтобы не повторился удар... Тотчас пустили кровь из руки, и у Дмитрия Александровича перекривило лицо, но это продолжалось недолго: мало-помалу лицо пришло в свое обыкновенное положение, осталась только какая-то болезненная улыбка и что-то необычное в выражении глаз, как -будто он чему удивлялся... Я ужасно была смущена, но старалась делать вид, что спокойна, чтобы не испугать мужа и преждевременно не растревожить детей; сама же я понимала, что дни моего мужа сочтены... Мое сердце это чувствовало...
С этого дня здоровье Дмитрия Александровича стало видимо и ежедневно ухудшаться: у него сделалась одышка, стали опухать ноги, и наконец, Шнауберт потребовал, чтобы созвали консилиум.
В то время в Москве не было такого множества докторов, как теперь; самые известные были Мудров, Шнауберт, Скюдери и Яков Павлович Майер, домашний доктор Апраксиных, к которому и мы имели большое доверие. Вот их-то всех и пригласили мы на консилиум. Больной видимо слабел, и при исследовании признаков его болезни оказалось, что у него начинается водяная; мне этого не .сказали, но передали князю Владимиру, и из его слов я поняла, что болезнь может только несколько продлиться, а что о совершенном выздоровлении нечего и думать, и эта мысль меня убивала.
Все единогласно говорили, что не следовало пускать крови, так как удар был нервный, а не кровяной, и что поспешность Шнауберта была непростительна: кровопускание еще разжидило кровь, и без того уже худосочную, и породило водяную. Конечно, ни доктора, ни все возможные средства не продлят жизни человека ни на одно мгновение далее положенных пределов от Господа, но я не могла равнодушно видеть Шнауберта, слыша, что все его обвиняют в неосмотрительности, и, считая его все-таки виновником смерти мужа, перестала его принимать. Ему два раза сказали, что больной спит, он понял и перестал ездить, а больному -- что сам Шнауберт болен и ездить не может. К нам ездил Мудров раза два в неделю, а Майера пригласили быть домашним нашим доктором, и он навещал больного ежедневно.
Много бессонных ночей провела я, сидя у постели моего друга... И про это время трудно и тяжело вспоминать.