Этот разговор был на последней перемене перед самым Рыбинском…
— Ну, так идешь с нами?
— Ладно, иду, — ответил я, и мы ударили по рукам.
— Иду!
— Ладно.
И прижал Костыга палец к губам — рот запечатал.
А мне вспомнился Левашов и Стенька Разин.
Рассчитались с хозяином. Угостил он водкой, поклонился нам старик в ноги:
— Не оставьте напередки, братики, на наш хлеб-соль, на нашу кашу!
И мы ему поклонились в ноги: уж такой обычай старинный бурлацкий был. Понадевали сумки лямошники, все больше мужички костромские были, - «узкая порка», и пошли на пароходную пристань, к домам пробираться, а я, Костыга, Федя и косной прямо в трактир, где крючники собирались. Народу еще было мало. Мы заняли стол перед открытым окном, выходящим на Волгу, где в десять рядов стояли суда с хлебом и сотни грузчиков с кулями и мешками быстро, как муравьи, сбегали по сходням, сверкая крюком, бежали обратно за новым грузом. Спросили штоф сивухи, рубца, воблы да яичницу в два десятка яиц заказали:
— С привалом!
— С привалом!
Не успели налить по второму стакану, как три широкоплечих богатыря в красных жилетках, обшитых галуном, и рваных картузах ввалились в трактир. Как сумасшедший, вскочил Костыга, чуть стол не опрокинул. Улан за ним… Обнимаются, целуются… и с ними, и с Федей…
— Петля! Балабурда!! Вы откуда, дьяволы? Составили стол. Сели. Я молчал. Пришедшие на меня покосились и тоже молчали — да выручил Костыга:
— Это свой… Мой дружок, Алеша Бешеный. Нужно сказать, что я и в дальнейшем везде назывался именем и отчеством моего отца, Алексей Иванов, нарочно выбрав это имя, чтобы как-нибудь не спутаться, а Бешеным меня прозвали за то, что я к концу путины совершенно пришел в силу и на отдыхе то на какую-нибудь сосну влезу, то вскарабкаюсь на обрыв, то за Волгу сплаваю, на руках пройду или тешу ватагу, откалывая сальто-мортале, да еще переборол всех по урокам Китаева. Пришедшие мне пожали своими железными лапами руку.
— Удалой станишник выйдет! — похвалил меня Костыга.
— Жидковат… Ручонка-то бабья, — сказал Балабурда.
Мне это показалось обидно. На столе лежала сдача— полового за горячими кренделями и за махоркой посылали. Я взял пятиалтынный и на глазах у всех согнул его пополам — уроки Китаева, — и отдал Балабурде:
— Разогни-ка!
Дико посмотрели на меня, а Балабурда своими огромными ручищами вертел пятиалтынный.
— Ну тя к лешему, дьявол! — и бросил. Петля попробовал — не вышло. Тогда третий, молодой малый, не помню его имени— попробовал, потом закусил зубами и разогнул.
— Зубами. А ты руками разогни, — захохотал Улан. Я взял монету, еще раз согнул ее, пирожком сложил и отдал Балабурде, не проронив ни слова. Это произвело огромный эффект и сделало меня равноправным.
Пили, ели, спросили еще два штофа, но все были совершенно трезвы. Я тогда пил еще мало, и это мне в вину не ставили:
— Хошь пьешь — не хошь, как хошь, нам же лучше, вина больше останется.
Пили и ели молча. Потом, когда уже кончали третий штоф и доедали третью яичницу, Костыга и говорит, наклонясь, полушепотом:
— Вот што, робя! Мы станицу затираем. Идете с нами?
— Какая сейчас станица, ежели пароходы груз забрали. А ежели сунуться куда вглубь, народу много надо… Где его на большую станицу соберешь? — сказал Петля.
— Опять холера… теперь никакие богатства ни к чему… а с деньгами издыхать страшно.
— А ты носи медный пятак на гайтане, а то просто в лапте, никакая холера к тебе не пристанет… — посоветовал Костыга. — Первое средство, старинное… Холера только меди и боится, черемшанские старики сказывали.
Как-то на минуту все смолкли. А Петля нам вдруг:
— Брось станицу! Поступай к нам в артель крючничать.
— А ну вас! Пойду я крючничать! — рассердился Костыга.
— Ишь ты какой. Почище тебя крючничают. У нас сам Репка за старшего.
— Как, Репка?! — и Костыга звякнул кулачищем по столу, так что посуда запрыгала.
— Да так, сам атаман Репка… — подтвердили слова Петли его товарищи,