В поезде от Пензы до Самары пришлось сидеть в вагоне, отведенном для семейных арестантов. Душно и тесно, зато нет махорочного дыма; мужчин всего человек шесть. Конвойные обращаются с семейными грубее, чем с бывалыми арестантами. Непечатная брань слышится чаще, чем в мужских вагонах. Раздается детский голосок, отчетливо и громко произносящий непристойное выражение. Бабы хохочут.
Рядом со мной сидит деревенская женщина с грудным ребенком. Мужа услали в Сибирь, не дождавшись двух дней, пока семейство придет из деревни. Теперь бедная мать скитается по этапам без мужа, с четырьмя детьми, из которых старшей девочке менее десяти лет; поразительны были нежность и терпение, с которыми она ухаживала за детьми:
-- Ваня! Ванечка! Родненький мой! Голубчик! Что же ты все плачешь? Не плачь, золотой мой! Что же мне с тобой делать? Перестань, голубчик.
Я еще никогда не слыхал в голосе матери, ухаживающей за больным ребенком, таких глубоких нот задушевной любви. Нельзя было не покориться властной силе такого чувства, невозможно было претендовать на беспокойство от детского крика. Сперва я приписал эту нежность тому, что Ваня -- единственный сын. Но оказалось, что мать и с девочками обращается так же любовно. Три ночи она не спала перед выездом из Пензы и ни разу не прилегла за весь тридцатичасовой переезд до Самары. За все время -- ни одного резкого слова к детям.
По другую сторону сидело семейство с двумя детьми. Одеты по-городски, бедно, но прилично; говорят на каком-то старинном языке. Подальше -- рабочий с семейством, тоже ведущие себя корректно. А рядом с этими семьями совсем непринужденно держат себя женщины из деревни. От их резких голосов звон стоит в ушах. Если заговорят разом несколько, то нет сил терпеть, и конвойные ежеминутно кричат:
-- Да не галдите же! Галдят -- гал-гал! У меня муж хороший, у меня муж скверный! О чем тут говорить? Ведь ночь, люди хотят спать.
-- Уж и говорить нельзя! Молчишь-молчишь, инда одуреешь!
-- Разве я запрещаю говорить? Я приказываю только не галдеть. Правду говорят: две бабы -- базар, три -- ярмарка.
-- Не от радости галдим. В деревню придем -- там наплачемся. А теперь хоть бы на минуту забыться.
Конвойный смягчается:
-- Я только того и прошу: говорите потише.
Минут пять слышится сдержанный шопот, затем возобновляется оглушительное галдение. Теперь выходит из себя другой солдат:
-- Эй вы, тупорылые. Вам ли говорят -- не галдите. А то в сортир посажу и наручни надену!
-- Посидим и в сортире. Нам там не хлеб есть.
-- Да говорят же вам: потише. Как напьются чаю, так и начнут кричать. Не дам кипятку до самой Самары. Понимаешь!
-- Понимаю... и поднимаю, -- острит баба.
-- А понимаешь, так слушайся. Экая голосистая!
-- Какая есть, не назад лезть.
Долго еще резонился конвойный, чтобы добиться на минуту сравнительной тишины.
Кокетливая женщина в красном сарафане тщетно унимала плачущего ребенка, наконец отшлепала. Плач стал громче. "Иди ко мне", -- позвал я. Девочка тотчас послушалась, с жадностью выпила чай и, уже веселая, попросилась обратно к матери. Они скоро должны выйти на промежуточной станции, чтобы следовать этапом в родную деревню. Когда поезд остановился, они некоторое время постояли с вещами на площадке вагона, потом вернулись.
-- Куда же мы теперь?
-- Из вашей волости конвой не пришел. Поедешь в Самару, а через неделю обратно повезем в Пензу. Так и будем возить, пока не случится этапа к проходу поезда.
Женщина, видимо, обрадовалась этой проволочке: должно быть, мало хорошего ждало ее в родной деревне, и не от радости она, по выражению солдата, "галдела".
За Самарой мне случилось встретить человека, случайно арестованного за отсутствие паспорта и совершенно измученного бесконечной ездой между Уфой и Самарой "в ожидании этапа" из какой-то захолустной волости.