В последние дни января, в те дни, когда солнце особенно радостно играет снежным покровом Невы после декабрьской туманной полутьмы, мгновением по дороге от дома предварительного заключения мелькнула передо мною уличная суета, и карета остановилась у ворот одиночной тюрьмы. Между двумя конвойными я вышел на улицу.
 -- Обожди, -- сказал старший.
 -- Не обожди, а обождите!
 -- Все равно.
 -- Вовсе не все равно. Вы унтер-офицер, а не знаете своих обязанностей. Я сейчас буду жаловаться начальнику тюрьмы.
 Я постепенно возвышал голос. Прохожие начали останавливаться. Нахал конвоир поспешил переменить тон.
 -- Потрудитесь обождать!
 Не помню уже, из-за чего пришлось ждать. Затем мы вошли в ворота, прошли небольшой двор и поднялись по широкой лестнице с мраморной доской.
 В конторе один угол отгорожен деревянной решеткой; на скамейках в этом углу ожидало приемки человек пятнадцать уголовных. Преобладали крестьянские лица и деревенские костюмы. До сих пор приезд и отъезд из тюрьмы сопровождались для меня полной таинственностью и некоторой торжественностью. Попав теперь в кучку людей, я с интересом осматривал и своих соседей и длинный ряд канцеляристов, занятых в той же комнате. Было почти приятно почувствовать себя на минуту не драгоценной жар-птицей, которую прячут от людских взоров. Неприятно -- напротив того, унизительно -- почувствовалось при виде деревянной решетки: точно загородка для скота! К тому же у решетки не было ни часового, ни специально приставленного надзирателя, -- опять будто проявление пренебрежения к арестованным.
 -- Вы на сколько осуждены? -- спросил я молодого рабочего, сидевшего рядом на лавке.
 -- Пустяки. А вы? -- На три года.
 Арестантам, которые начали прислушиваться к нашему разговору, стало, по-видимому, неловко. В голосе рабочего послышалась особенная нотка участия, когда на повторенный вопрос о сроке он ответил:
 -- Стыдно и сказать... Три года! Тут попадешь на три месяца, и то не знаешь, останешься ли жив.
 -- Эй, отойди там, -- раздался окрик начальства из дальнего конца комнаты. Арестанты отхлынули. Несмотря на неприятность окрика, я все-таки с удовольствием отметил для себя, что строгое начальство предпочло не обращаться непосредственно ко мне: очевидно, побаиваются. Через минуту молодой рабочий, оказавшийся позолотчиком, опять приблизился.
 -- Может быть, будет манифест, -- пытался он утешить меня.
 -- Манифесты к нам не применяются.
 -- А мне скинули прошлый раз. Я читал, что и вашим тоже полагается...
 -- А вы уже были здесь? Знаете порядки?
 -- Был два раза. Только три месяца как вышел отсюда.
 -- Почему же так скоро опять?
 -- Характер такой, -- произнес он с глубоким сокрушением и с таким оттенком в тоне, будто характер -- внешний придаток личности. Он продолжал: -- Я раньше числился солдатским сыном, а теперь приписался в мещане и потому сказал, что сужусь в первый раз.
 -- А если общество {Если сельское или мещанское общество не принимало арестанта после тюрьмы, то его высылали в Сибирь.} потом не примет?
 -- Родные похлопочут. Да ведь и в мещанском обществе считается, что я судился в первый раз. Не хотите ли курить? Здесь потихоньку смолят.
 Новый окрик, и позолотчик снова отошел. Чиновник начал вызывать арестантов.
 -- Ты за что осужден? -- обратился он к одному.
 -- Лом украл. -- Все засмеялись.
 -- Что же тебя, нечистая сила толкала к воровству?
 Арестант молчит. Вызывают очень худощавого, болезненного, бедно одетого старика.
 -- Сколько лет?
 -- Семьдесят восемь.
 -- На кладбище пора, а ты в тюрьму угодил.
 -- Я в молодых-то летах был сельским писарем.
 -- Волостным писарем? -- переспрашивает чиновник, готовый проникнуться почтением.
 -- Сельским, -- подчеркивает старик. Готовность канцеляриста испаряется, он обращается к следующему:
 -- А ты почему босиком? Ноги болят?
 -- Из участка в казенных сапогах привезли.
 -- Ну?
 -- Меня сдали, а сапоги увезли назад. Дошла очередь до меня.
 -- Вы чем занимались до ареста?
 -- Был земским статистиком.
 -- Статистом? В казенном или частном театре?
 -- Ни в том, ни в другом. Я служил в земской управе.
 Чиновник недоумевает и пишет: "служащий в управе".
 -- Называйте, пожалуйста, только более ценные вещи, о пропаже которых можно пожалеть, -- продолжал чиновник и обратился к своему соседу: -- Если таких арестантов приведут разом человек пять, то на опись их вещей пойдет целый день.