IV. МАЛЕНЬКИЙ «САЛЬЕРИ»
1. Двадцать дней
Как это началось? Обратимся к первым письмам Рудакова из Воронежа, Здесь мы увидим пейзаж, сыгравший такую большую роль в новых стихах Мандельштама (особенно в «Я должен жить, хотя я дважды умер…»), встретимся с Осипом Эмильевичем в комнате, воспетой им в стихотворении «Я живу на важных огородах», взглянем глазами Рудакова на Мандельштама, сочиняющего стихи.
«30, III. — Вот и я в Воронеже.
31.III. — Воронеж — удивительный в топографическом отношении город. Центр ровен, как стол. Проспект Революции — уменьшенный Невский, стрела, а не улица (и дома хорошие и в новом, и в старом роде). А от этой улицы в сторону, тут же, киевско-московские кручи обрывы, прямо овраги; в просветах между домами этих боковых улиц виден стокилометровый горизонт и речка внизу у города. Ни дать ни взять вид поверх Подола в степи. Этот местный Подол — деревня, и совершенно буквальная: все на холмиках и оврагах.
2.IV : — Если бы я вчера не вернулся домой в 10 минут второго (а в 1/2 2-го гасится свет), вчера было бы написано замечательное письмо. Но так даже лучше. Все расскажу дома, когда приеду. Все — это вид на степь, на железную дорогу и непомерно разлившуюся Ворону, это очень быстро наступивший вечер, наступивший и тянувшийся в полусумраке долго. Потом ночь.
Шницель и какао в кафе, а потом сиденье на самодельном диване в покосившей комнате, примус, необыкновенно легко разжигавшийся, хождение вдоль покосившегося пола. В кромешно черную ночь уход домой через заднюю балконную дверь домика, стоящего на окраине железнодорожного поселка…
Линуся, понятно или нет? Лина — это Мандельштам.
А дела идут своим чередом. Захожу в учреждения насчет службы. Не думай, что Мандельштам мешает этому (мы ходили вместе).
Линуся, спиши для нас (!) хотя бы немного Вагинова, что передаст тебе Ирина[1]. Пришли хоть 1—2 вещи. Еще — «Опыт соединения слов»[2] — только без автографа… Потом Осип Эмильевич очень просит, если есть «Современник» с Тыняновым[3], здесь его не достать.
Чувствую себя изумительно. Кончилось молчание. Можно говорить, думать. А думать молча я не умею.
Зима вчера кончилась, и на главной улице асфальт сух. Воронеж напоминает океан, а улицы маленькие и боковые тонут в грязи. Но ручьев уже нет.
Сейчас 11 ч. утра, в 1/2 12 — служебное свидание в Утюжке (Утюжок — здание, являющееся средоточием всех учреждений города, стоит в конце проспекта и имеет форму утюга — название официальное).
4 апреля
Это первый раз в жизни (не считая Кости Вагинова, с которым это тоже было немного), когда я по-настоящему чувствую себя с другом (с мужчиной). Его увидишь, когда приедешь. А сейчас важна схема отношений: мы вместе обедаем, читаем Щербину и Сумарокова, его необычайнейшие новые стихи (доворонежские…). На мои о нем, о моей концепции с Коневским и Гумилевым — споры, в которых, Кити, чувствую свою огромную силу и правоту (вот бы это повторилось с Тыняновым!).
Углублять споры нецелесообразно, ввиду его нервности и потому, что на 26-м году литературной деятельности не обязательно он должен быть перевоспитан; — это даже немыслимо. Я просто смотрю, как он мыслит, как говорит о других, судит. Это новая высокая стадия.
Особый вопрос о моих стихах, которые стоят в сущности в итоге исторической концепции. Моя сила — ее сознание, это очень много, достаточно, чтобы жить. Но я всегда с собою и буду с тем, кто будет жить. Он мне так напоминает минутами Костеньку, что боюсь за него. А здоровье очень плохо. Лина, а стихи, стихи — они будут у нас (написанных у него тут с собой нет, он запишет или продиктует), — изумительны, восьмистишия.
Это не разговоры в Европейской[4]. Это жизнь равная, ровная и со всеми своими качествами, с деньгами, калошами, комнатами и всем, всем человеческим.
Надо всем, со всем и несмотря на все — гениальный поэт, написавший Соломинку, Венецианскую жизнь. — И не на эстраде, не в артистической. — Важно в этом только одно: каждый человек, в известном смысле, настоящим бывает не 24 ч. в сутки, и вот такая близость дает видеть эти настоящие минуты, уловить которые у других не хватило бы охоты.
А я, кроме всего прочего, вижу в нем глубоко несчастного человека, привычки и манеры — все объяснимо.
Я заставляю его бриться и чистить на улице ботинки (это я-то, свинушка-то).
Ему 43 года, выглядит старше (и старее), но когда спокоен — это тот Мандельштам, который нарисован в «Аполлоне» с хохолком (бороды нет, он бреется!).