И тогда не удавалось надеть на все рты замок
Опыт Третьего отделения был советской властью усвоен и приумножен. Со стукачами был большой порядок. Стукачи насаждались густо. И трудились неустанно, не ленились — не давали им лениться, требовали, поощряли, вот они и старались. Даже пролетевшая ненароком муха попадала под подозрение и должна была фиксироваться их бдительным взором.
И все-таки стукачи, как бы активно их ни вербовали и ни внедряли, были не всюду, не во всяком стаде удавалось гебешным пастухам отыскать паршивую овцу.
Мой однокурсник и сосед по инвалидной комнате (были тогда такие, считавшиеся привилегированными, — вместо восьми жильцов — шесть) в университетском общежитии на Стромынке Ваня Карабутенко любил пошутить. Разворачивая газету с очередным письмом колхозников, в котором они благодарили вождя за заботу и давали торжественное обязательство еще больше посеять, вырастить, собрать, Ваня с издевательским простодушием и серьезностью произносил: «Интересно, что сегодня пишут колхозники товарищу Сталину?». А когда из номера в номер печатался неиссякающий поток приветствий вождю в связи с его юбилеем, он с тем же издевательски невинным видом спрашивал: «Интересно, один или два детских сада поздравляют сегодня товарища Сталина?».
Все смеялись и только. Паршивой овцы в нашей комнате не было…
Голубые мундиры и в царской России уважением в приличном обществе не пользовались, доносительство осуждалось. А в наше время — во всяком случае во время и после войны — установилось к сотрудникам этого ведомства и к их секретным помощникам — сексотам — отношение настороженно брезгливое: их, конечно, боялись, но презирали. Даже люди законопослушные, вполне, как говорится, советские дело их воспринимали как подлое, грязное, гнусное.
Это отношение выражено в стихотворении Наума Коржавина, написанном в ссылке, в 1950 году, но напечатанном лишь через тринадцать лет, во времена хрущевской «оттепели».
Оно о старом боевом генерале, который «гордился верной службой государю», которому какое-либо свободомыслие было чуждо — он думать не думал «о бесправье и о праве». Его, как мы бы нынче сказали, фронтовой друг, сделавший большую карьеру, предложил старому воину спокойное и сытное место — «службу в корпусе жандармов».
И ответил строгий старец,
Не выказывая радость:
— Мне доверье государя —
Высочайшая награда.
А служить — пусть служба длится
Старой должностью моею…
Я могу еще рубиться,
Ну, а это — не умею.
И пошел паркетом чистым
В азиатские Сахары…
И прослыл бы нигилистом,
Да уж слишком был он старый.
Это был нравственный приговор охранке — старой и новой…