authors

1581
 

events

221472
Registration Forgot your password?
Memuarist » Members » Modest_Korf » Модест Корф. Записки - 40

Модест Корф. Записки - 40

01.07.1839
С.-Петербург, Ленинградская, Россия
* * *

 

Когда я благодарил государя за пожалованную мне Владимирскую звезду, он, между прочим, очень много распространялся в похвалах князю Васильчикову.

— Теперь двадцать два года, — говорил он, — что мы с ним знакомы, и я привык любить и уважать его, сперва как начальника, а теперь как советника и друга. Это самая чистая, самая благородная, самая преданная душа; дай Бог ему только здоровья!

На замечание мое, что князь всегда чувствует себя лучше под вечер, государь отвечал, что это бывает обыкновенно с людьми нервными.

— Вот, в доказательство, моя жена, которая утром никуда не годится, а к вечеру разгуляется и оправится.

 

* * *

 

Тогда как во всех государствах исключительным знаком ценности вещей приняты драгоценные металлы, у нас с 1812 года место их заступили представители только сего знака — ассигнации. Их единственно узаконено было принимать в казенные и банковские платежи; только на них должны были совершаться все сделки и условия, производиться купля и продажа. Отсюда серебро перешло в ряд простого товара и вытеснилось из народного обращения, и у нас не стало и монетной единицы, потому что рубль сделался счетом воображаемым.

К этому неудобству вскоре присоединилось новое: признав ассигнации исключительной платежной монетой и поставив через то все состояния в необходимость приобретать их для взносов в казну и в кредитные установления, правительство в то же время извлекло из обращения почти целую треть их и не открыло ни одного нового источника свободного промена. Отсюда, при недостатке в ассигнациях, произошла зависимость народа от менял и спекулянтов, с чем вместе родилось и зло простонародных лажей, или счета на монету, так долго и так изнурительно тяготевшее над Россией, зло, которого пространству и объему теперь, когда все это живет лишь в предании, едва можно поверить.

Государственные платежные знаки, перейдя из орудий сделок и потребностей общежития в предмет торга, беспрестанно менялись в цене своей, и эти изменения были так многоразличны, что каждый почти город, каждое место имели свой особенный денежный курс ассигнаций, серебра, золота и даже медной монеты. Если при таком порядке вещей для сословий торгового и ремесленного существовала возможность возмещать потери от лажа, более или менее, на покупщиках, возвышая цену товаров и изделий, и если могли еще выигрывать на том откупщики и капиталисты, то все прочие классы — чиновники, жившие единственно жалованьем; владельцы имений, особенно оброчных; крестьяне, которым недоступны были тонкости курсовых расчетов; работники, получавшие поденную плату, и вообще простой народ — терпели ежедневно такие стеснения и потери, которые выразились наконец не только общим желанием благотворной перемены, но даже и общим повсеместным ропотом.

Высшее правительство давно уже обращало заботливое внимание на этот важный предмет; но как, с одной стороны, самое происхождение зла можно было отнести частью к долговременному бездействию министерства финансов, а им пятнадцать уже лет управляло одно и то же лицо — граф Канкрин; с другой же стороны, меры исправления требовали операции весьма сложной и огромной, может быть, даже перестроения всей нашей финансовой системы, то граф Канкрин долго и всемерно старался отклонить всякий коренной пересмотр вопроса, приписывая существование лажа только обстоятельствам временным, преходящим, и вообще смотря на этот предмет или, по крайней мере, стараясь, чтобы другие смотрели на него как на нечто маловажное и второстепенное.

В таком положении, при равнодушии и явном даже противодействии министра финансов, дело оставалось бы, может быть, еще долгое время неподвижным, если бы не явился вдруг равносильный министру боец, поднявший весь вопрос, так сказать, от его корня. Этот боец был князь Ксаверий Францевич Друцкой-Любецкий, до польского мятежа министр финансов Царства, а в это время — член нашего Государственного Совета, без всяких других служебных обязанностей. О личности его и влиянии на ход финансового нашего управления я уже говорил очень подробно в другом месте. Здесь же повторяю только то, что в течение двух лет (1837–1839) он один, без сторонней помощи, без канцелярии, даже без писца, совершил огромные работы, которые навсегда останутся памятником его знаний, трудолюбия и благонамеренного патриотизма.

Многие из его мыслей были опровергнуты, не столько, впрочем, по убеждению, сколько по трудности предписать исполнителю — министру финансов — такие правила, которым он вперед предсказывал решительную неудачу; но все же одному Любецкому Россия была обязана тем, что дело двинулось с места; одна его настойчивость и энергическая деятельность заставили всех очнуться и самого министра невольно извлекли из апатии.

Окончательные соображения по делу о лаже происходили в конце 1838 и в 1939 году и в сем последнем были приведены в исполнение. Акты дела состояли из письменных мнений адмиралов графа Мордвинова и Грейга и действительных тайных советников князя Любецкого и графа Сперанского[1], из разных записок и замечаний министра государственных имуществ, шефа жандармов, сенатора графа Кушелева-Безбородко (впоследствии государственного контролера) и некоторых частных лиц и из возражений и объяснений министра финансов. Все это составило многие сотни листов и образовало пеструю смесь мнений и взглядов самых разнородных и частию совершенно противоположных, так что одна канцелярская работа — изготовление этих бумаг к слушанию — заняла продолжительное время.

Дело должно было рассматриваться в соединенных департаментах законов и экономии, состав которых, собственно для этого дела, был еще усилен тремя министрами: государственным канцлером графом Нессельродом, начальником Главного морского штаба князем Меншиковым и министром государственных имуществ графом Киселевым; но по какой-то странности, которой я не умел объяснить себе и в то время, к этому рассмотрению не было приобщено главного возбудителя всего вопроса — князя Любецкого. Департаменты посвятили этому делу тринадцать продолжительных заседаний и, несмотря на то, не могли прийти к единогласному заключению.

Меры, придуманные к отвращению на будущее время лажа, состояли в фиксации курса ассигнаций; в установлении размена их по этому курсу всякому желающему, от правительства; в принятии за монетную единицу серебряного рубля; в переложении затем всех казенных и частных платежей на серебро и в постепенном извлечении из обращения выпущенных дотоле ассигнаций, с заменой их сперва, отчасти, депозитными билетами, а потом, вполне, ассигнациями серебряными. Разногласие состояло в том, что министр финансов и с ним три члена полагали фиксацию курса начать с 1840 года и курс ассигнаций установить по среднему биржевому (он был в то время 349 1/2 коп. за рубль), а девять членов предпочитали приступить к фиксации немедленно и курс определить по существовавшему в то время казенному, т. е. установленному для взноса податей (360 коп.). Сверх того, все вообще члены хотели назначить курс серебряной копейки в 4 медные, а министр финансов требовал назначения ее курса в 3 1/2 коп.

Составленный на сих основаниях огромный журнал был внесен в начале июня в общее собрание Государственного Совета и там раскрыт для всех тех членов, которые желали предварительно с ним ознакомиться. Сами заседания в общем собрании Совета, по изъявленному государем желанию видеть все оконченным до вакантного времени (оно должно было начаться 15 июня), были назначены чрезвычайные, сперва 10-го и вслед за тем опять 12 июня. Каждое продолжалось часов по пяти, и здесь повторилось опять то же самое разногласие, какое было в соединенных департаментах.

Граф Канкрин, изменив несколько первоначальную свою мысль, именно предполагая курс ассигнаций вместо установления по среднему биржевому за 1839 год, извлечь из бывшего с 1 мая 1838 года по 1 мая 1839 года, давал разуметь, что он этот вопрос считает за вотум доверия и что если его предложение не пройдет, то он бросит министерство. Несмотря на то, после продолжительных и довольно беспорядочных прений с Канкриным согласились только 7 членов, а 17, в числе их и председатель князь Васильчиков, приняли мнение, имевшее за себя большинство и в департаментах. Хотя между тем наступили уже вакации, но назначено было вновь собраться 19 июня, с одной стороны, для подписания журнала, с другой — для выслушания проекта манифеста, который надлежало представить государю вместе с журналом, на случай утверждения им мнения большинства.

Этот проект, вместе с советской меморией, я отослал к государю 23 числа; но прошло несколько дней, а бумаги все не возвращались. Такое замедление тотчас дало повод к разным слухам. Говорили, что государь не желает принять решение такого важного и щекотливого дела на себя лично; что при убеждении в правильности мнения большинства он останавливается кончить дело против министра, что он соберет особый Комитет перед своим лицом и т. п. На самом же дело было не совсем то.

Подстрекаемый ли откупщиками, или движимый честолюбием и упорством, граф Канкрин в то же время, как от меня была отправлена советская мемория, послал государю личную от себя записку, в которой предлагал для соглашения происшедшего разногласия: 1) непременный курс установить в 350 коп., обнародовав и введя его немедленно; но курс податной, как уже объявленный на 1839 год в 360 коп., оставить в сем размере по 1 января 1840 года, для всех приходов и расходов; 2) на сем основании, с некоторыми другими еще, впрочем маловажными, переменами, завершить дело между ним, Канкриным, Васильчиковым и мною окончательным соглашением в редакции манифеста. Государь, с своей стороны, отозвался (в собственноручной резолюции), что тем более доволен сею мыслию, что для соглашения мнений именно ее сам хотел предложить Совету; почему и предоставляет министру соответственно тому распорядиться. Но как скоро эта весть дошла до князя Васильчикова, он пришел в сильное раздражение.

— Не быть, — повторял он мне и потом самому Канкрину, — этому без нового рассмотрения опять в Совете. Теперешняя мысль совсем новая, средняя между бывшими там мнениями; она идет не от государя, а от министра, и потому порядок требует предварительного ея обсуждения, которого я никак не намерен брать на себя лично. Пока есть Совет, нельзя им так играть, и министр не вправе самовольно забегать к государю с своими предложениями по делам, решенным в Совете; председатель же должен по таким делам принимать повеления от государя непосредственно, а не через министра.

Словом, князь поехал в Петергоф и возвратился с известием, что государь приказал «сделанное министром новое предложение рассмотреть в Совете и представить его величеству о заключении оного». Вследствие сего разосланы были повестки о назначении собрания Совета на 30 июня, в полдень, так как государь изъявил желание подписать манифест непременно 1 июля, т. е. в день рождения императрицы. Но тут разгневался, в свою очередь, граф Канкрин и при свидании моем с ним накануне заседания разлился передо мною обыкновенными своими фразами.

— Это есть величайшее оскорбление самодержавной власти: государь изъявил уже однажды свою волю, а его заставляют теперь передать ее опять на суд Совета. Совет — место совещательное, куда государь посылает только то, что самому ему рассудится, а тут из Совета хотят сделать камеры и место соцарствующее, ограничивающее монарха в его правах, но этому не бывать — по крайней мере — пока я тут, — и тому подобные родомондаты и брани на Совет, на которые он никогда не скупился ни перед приятелями, ни в публике.

Вместе с тем граф объявил мне, что именно на 30 июня, в 11 часов, ему назначена аудиенция у государя (переехавшего в это время из Петергофа на Елагин) и потому он, может быть, несколько опоздает в Совет, где, впрочем, «ему нет охоты слушать коммеражи этих господ». Сквозь всю его беседу просвечивало, однако, из-под личины какой-то защиты прав самодержавия — явное опасение, что и новое его предложение будет Советом отвергнуто. То же опасение было, очевидно, и поводом к попытке его кончить дело помимо Совета.

Между тем, 30 июня, к определенному времени, Совет собрался в полном комплекте. Но в ту самую минуту, как князь Васильчиков готовился открыть заседание предложением новой мысли Канкрина к дальнейшему обсуждению, является фельдъегерь с следующей собственноручной запиской к нему государя: «Желательно мне, чтоб принято было среднее между двух мнений, и полагаю, определив курс в 350 коп., ныне же издать о сем манифест с нужными переменами, податной же курс оставить до 1-го января 1840 года». Князь обомлел. Весь его план действия, все, чего он достиг у государя, было разрушено и, вместо предмета к рассуждению, оставалось объявить Совету только высочайшую волю к исполнению. И все это было, очевидно, плодом стараний Канкрина, воротившегося от государя в одно почти время с фельдъегерем!

После жаркой с ним тут же, в другой комнате, сцены, при которой Канкрин старался уверить, что он нисколько не причастен к последовавшей резолюции, Васильчиков открыл заседание прочтением ее, и потом, когда, на его вопрос, все члены признали, что в ней выражена уже прямо воля его величества, требующая одного безмолвного исполнения, Совет перешел к второстепенным подробностям, которые пройдены были очень легко и скоро, так что все заседание продолжалось менее часа. Неудовольствие было общее, потому что многие из членов готовились возражать против означенной средней меры, если б ее предложили от имени министра на суд Совета.

Состояние духа Васильчикова в особенности было таково, что я боялся поражения его нервным ударом. Обманутое желание лучшего; сокрушение, что государь принял лично на себя решение такого важного, жизненного вопроса; огорченное самолюбие; видимое торжество министра финансов; наконец, сетование на наговоры последнего против Совета — все это вместе окончательно потрясло последние силы слабого старца. Вечером, в 8 часов, Совет опять собрался для подписания журнала, который я успел к тому времени приготовить. Потом мне надлежало немедленно отослать к государю меморию и переделанный проект манифеста; но Васильчиков отозвался, что хочет на другой день, т. е. 1 июля, сам везти все эти бумаги к государю.

Сколько я ни убеждал его, по чувству преданности к нему, не делать этого, когда самой вещи пособить уже нельзя, он остался при своем и только уже в полночь, «обдумав хорошенько дело» (как мне писал), выслал опять все бумаги обратно для представления их обыкновенным порядком. Это могло быть исполнено мною, разумеется, уже не прежде следующего утра — и государь тотчас все подписал.

После было объяснение, и письменное и словесное. Первое заключалось в самой лестной и нежной французской записке, в которой государь, называя Васильчикова, по обыкновению, «дорогим другом» (cher ami), благодарил его за окончание этого важного и трудного дела и приписывал весь успех главнейше его содействию и усилиям. Объяснение словесное (князь, отправляясь к государю на Елагин, разъехался с помянутой запиской) было, кажется, довольно жаркое. Донося, с какой готовностью и безмолвной покорностью члены Совета приняли желание государя, вопреки личному их убеждению, и признали его тотчас за положительное изъявление его воли, хотя оно и не было прямо облечено в форму высочайшего повеления, князь особенно настаивал на том, сколько преступны намерения и действия людей, старающихся внушить своими наговорами подозрение и недоверие к Совету; было говорено, по-видимому, и многое другое, что возбудило отчасти неудовольствие государя.

— Государь! — сказал тогда Васильчиков. — Кой-час (любимое выражение князя) вы начинаете гневаться, я перестаю говорить. Вы сами поставили меня на такую степень, где откровенность перед вами есть мой долг: долг этот я свято исполняю теперь, как и всегда привык исполнять его в 48-летнюю мою службу.

Впрочем, но рассказу князя, к концу свидания они были опять на мирной ноге, и все окончилось новыми уверениями во всегдашней дружбе и уважении. Манифест о лаже и принадлежащий к нему указ о депозитной кассе, подписанные 1 июля 1839 года, были обнародованы Сенатом на другой же день. Перемена монетной системы не могла обойтись без некоторых судорожных колебаний в народе и отозвалась на всех сословиях. Всем нам пришлось учиться новому счету денег, а никакая школа не обходится без дурных учеников.

Первым результатом новой системы было переложение всех счетов на серебро, операция также весьма трудная и сложная, но которая совершена была вполне к концу того же 1829 года. Дальнейшим последствием ее, от установления слишком большой монетной единицы, было, к сожалению, непредвиденное тогда возвышение цен на все предметы; но по крайней мере, народ увидел, как говорится, свет Божий и перестал быть жертвой спекулянтов и ажиотеров. Простонародные лажи были навсегда истреблены.

Того же 1 июля князь Любецкий получил алмазные знаки к ордену св. Александра Невского — знак внимания, тем более его польстивший, что в этот день не было никаких других наград по гражданскому ведомству.

Спустя несколько дней государь, увидясь с графом Киселевым, сказал ему:

— Я очень радуюсь последнему вашему заседанию: оно поставило в надлежащую ясность мои сношения с Советом и показало, как мы должны друг друга понимать.



[1] Граф Сперанский скончался 11 февраля 1839 года, а мнение его было подано 7 числа того же месяца. Государственная деятельность не оставляла его и на краю гроба.

 

12.08.2022 в 17:21

Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Legal information
Terms of Advertising
We are in socials: