В отличие от школы, где я участвовала во всех затеях и развлечениях, в университете, за редкими исключениями, меня не тянуло общаться со своими сокурсниками помимо занятий. Хотя со многими и из своей, и из параллельных групп у меня были вполне дружеские отношения. Но однажды я соблазнилась пойти на вечер, устроенный в клубе для французского отделения. Сначала долго и скучно выступал Арагон, йотом пела Обухова (из-за нее-то я и пошла туда, она в эти годы уже очень редко давала концерты), а затем преподнес свой номер Образцов: он привез пластинки Монтана, тогда у нас еще никому неизвестного. Сергей Владимирович вначале пересказывал содержание песенки, а потом включал то ли радиолу, то ли патефон, слышимость была ужасная, и после первой пластинки он пошутил: «Раз аудитория образованная, то может не стоило бы разъяснять смысл, но теперь, как ему кажется, следовало бы рассказать и звук». В общем, был, как обычно, в своем амплуа, но песенки всем понравились, и преподносил их Образцов очень остроумно. Так с его легкой руки началась популярность Монтана в России.
Что касается моих взаимоотношений с однокурсницами, то дело вовсе не в том, что я смотрела на них сверху вниз. В школе я дружила со всеми без разбора и больше всего именно со шпаной, которая из-за неуспеваемости после 7-го класса разошлась, к моему большому огорчению, по ремесленным училищам. Одна моя подружка была из семьи московских ассирийцев- кинто; они целым поселением жили в каких-то полусараях рядом со школой. После уроков я часто усаживалась рядом с ней и чистила туфли всем желающим. Здесь же, в первую очередь из-за идеологической атмосферы и неприязни к слишком ярым комсомольским деятелям, которых было более чем достаточно, я держалась замкнуто почти со всеми, кроме некоторых исключений, о которых уже упоминалось. А с комсоргом группы у меня как-то произошла стычка отнюдь не на идеологической почве. Мне было 20 лет, когда я вышла замуж, — в ту пору это было редкостью, и ранние браки были не приняты, — так вот эта девица ни с того, ни с сего как-то брякнула: «Занимаетесь всяким развратом»… Я не смогла влепить ей пощечину — нас разделял стол, за которым сидели другие девчонки, но потребовала, чтобы она немедленно взяла свои слова обратно, чего она, разумеется, не сделала. Тогда я посоветовала ей последить за нравственностью своих друзей, комсомольцев, особенно, в общежитии на Стромынке, которое было притчей во языцех; «личные» дела его обитателей разбирались почти на каждом собрании. Подоплека этой стычки, я думаю, все же была идеологической. У нас с ней, невзирая на то, что она была та еще комса, были вполне нормальные отношения, но не чувствовать во мне чуждого классового элемента она не могла.
Чуть ли не за неделю до того, как решились объявить народу о смерти Сталина, мы ежедневно для пополнения словарного запаса переводили на испанский бюллетени, печатавшиеся во всех газетах, о состоянии здоровья вождя, со всеми подробностями от температуры до наличия белка и лейкоцитов в моче.
В день смерти нас собрали в самой большой аудитории, коммунистической, на траурный митинг. У декана под стеклами очков поблескивали слезы; парторга, рыдавшую в голос и еле державшуюся на ногах, поддерживали с двух сторон под руки — самостоятельно передвигаться она не могла, а наша преподавательница марксизма, очень милая и добродушная женщина, на семинаре (правда, никакого семинара в обычном смысле не было: все только вздыхали и сокрушались) так выразила свои чувства: «Ну что у меня самое дорогое? Дочка. И если бы сейчас предложили, отдай, и он воскреснет, я бы отдала». Сказано это было совершенно искренне. После марксизма нам предстояло слушать Виппера, читавшего западную литературу. Он пошел в аудиторию и приступил к очередной лекции, чем вызвал всеобщее негодование студентов — они не могли понять такой черствости и равнодушия и возмущенно галдели в перерыве: «Рассуждать о Вольтере в такой день, как будто ничего не случилось!»
Я не собираюсь говорить о настроении подавляющего большинства, — об этом достаточно много в разное время сказано и написано всякой правды и неправды. Упомяну только о том, что, когда я пришла домой и рассказала маме о случившемся (газет мы не получали и радио включали редко), мама перекрестилась со словами «Слава Богу!» и продолжала работу. Разумеется, такое отношение было далеко не единичным.