II
Константин Симонов
Да, конечно, не будь той встречи с Константином Михайловичем в Берлине, жизнь моя сложилась бы совсем по-другому. Не знаю — как, но вряд ли лучше. Возвращаясь на Родину — сказать “домой” не могу: дома-то у меня не было нигде, — я направилась в Москву, прямиком к Симонову, другой зацепки я не имела. Но зацепка эта оказалась прочной, вот уж действительно судьбоносной.
Недавно Алеша Симонов спросил меня:
— Скажи честно: у тебя было что-нибудь с моим отцом в Берлине? (Сформулировано это было более четко.)
— Честно: к счастью, нет.
— Почему “к счастью”?
— Иначе я разве могла бы вот так направиться к нему?
После полугода работы с Каэмом (К.М.) в “Новом мире” я несколько лет никак не общалась с ним, изредка встречаясь на собраниях в Союзе писателей.
Повод напомнить ему о себе мне представился лишь в 1965 году: я решилась послать ему подготовленный мною большой том “Иоганнес Р. Бехер. О литературе и искусстве”. Витиеватую надпись я объяснила в приложенном — кажется, весьма эмоциональном — письме. Столкнувшись со мною на лестнице, ведущей в большой зал Центрального Дома литераторов, он, вместо того, чтобы мимоходом поздороваться, остановился и поблагодарил за книгу. Затем, уже поднявшись на несколько ступеней, обернулся и добавил: “А главное, за письмо спасибо”.
С этого времени и начались все более крепнувшие добрые отношения, поначалу определявшиеся тем, что я, к своей радости, могла быть полезна как консультант, переводчик, посредник во всех “немецких” делах, что сразу запомнил и оценил юридический помощник Каэма Марк Келлерман, со своей стороны ставший мне до конца своих дней другом и советчиком.
О Симонове я много раз вспоминала в первой части своих заметок, обращусь к его имени и в главах, посвященных Петеру Вайсу и… Кафке. Но как я могу начать вторую часть, не открыв ее специальной главой о нем?!
Целую полку в нашей домашней библиотеке, в основном оставшейся в квартире моей дочери, занимают книги Каэма с дарственными надписями; главное здесь — желтые тома 12-томного собрания сочинений, из которого он успел увидеть только первый том. Вообще-то оно коричневое, и намечалось в десяти томах, но после его смерти усилиями Марка Келлермана и составителя Л. Лазарева были добавлены еще два тома — главным образом писем, раскрывающих не только его человеческий масштаб и размах его деятельности, но и образ эпохи. Почему у меня они желтые? Из общего тиража Симонов заказал 100 желтых комплектов, и первый, вышедший при его жизни и надписанный им том вместе с квитанцией на все издание (оно было подписное) разослал по собственному списку.
В этой главе я буду писать главным образом о последнем периоде жизни Каэма, а к нему имеет, хоть и косвенное, но активное отношение живший в Швейцарии западногерманский писатель Альфред Андерш. Посредником, как и в отношениях с другими немецкими писателями, например, с Германом Кантом, которого Симонов незадолго до своей последней болезни устраивал лечиться после автокатастрофы в Кунцевскую больницу, часто бывала я.
Познакомились Симонов и Андерш в 1975 году: Каэм пригласил его в Москву для участия в международной конференции на тему “Уроки литературы о Второй мировой войне и долг писателя в эпоху разрядки”, на что Андерш “с радостью и удовлетворением” (из письма) согласился.
Переполненный впечатлениями, Андерш спустя некоторое время, занятое последовавшим после возвращения более интенсивным знакомством с русской литературой и советскими проблемами, написал Симонову большое “открытое письмо советскому писателю касательно пройденного”, одной из главных “болевых точек” в котором была история с неопубликованием в журнале “Новый мир” романа Б. Пастернака “Доктор Живаго” — ни при Симонове, ни при Твардовском; есть в нем и другие малокрасящие тогдашнюю советскую культурную политику моменты, а ее Андерш, надо отдать ему должное, основательно проштудировал.
Жаль, что письмо это у нас не опубликовано, — вот уж воистину кусок нашей недавней истории, увиденный умными непредвзятыми глазами, — но тогда это было попросту немыслимо, а теперь уже и руки не дойдут.
Симонов ответил тоже большим письмом под названием “Откровенность за откровенность”, действительно очень откровенным (оно было опубликовано в книге К. Симонова “Сегодня и давно”). После этого переписка стала довольно регулярной, отношения между писателями стали очень дружескими.
В одном из писем (февраль 1979) Андерш писал, что хотел бы летом или осенью приехать в Москву, чтобы получше узнать Советский Союз. Заканчивалось письмо так:
“Ваше письмо мне перевел Фридрих Хитцер, мое Вам переведет госпожа Кацева. Между нами — кириллица и латинский алфавит. Я никогда еще не получал письма, написанного кириллицей. Эти буквы мне очень нравятся. Я повесил страницы над моей машинкой и рассматриваю их каждый день”.
Вскоре пришло еще одно письмо от Андерша, которое Симонов передал мне с такой запиской:
“Милая Женя, не прочтете ли Вы письмо Андерша и не позвоните ли мне после этого. Очень интересно, что он пишет? Опять я припадаю к Вашим стопам! Но не серчайте, ладно?”
Андерш писал, что знает о плохом самочувствии Симонова и приглашает его приехать полечиться — ведь швейцарские врачи славятся как специалисты по легочным заболеваниям, а у Андерша большой дом, к тому же у их жен — искусствоведа Ларисы и скульптора Гизелы — есть общая сфера интересов: “приезжайте, поживите здесь, не обязательно ложиться в клинику, время от времени будете ходить на процедуры, которые Вам будут назначены, а так — климатическое лечение, и если здесь будут госпожа Кацева и господин Хитцер, то нам не будет мешать никакой языковой барьер. Около Вас будет кипеть литературная жизнь. Какие дискуссии мы устроим, какие беседы будут!..”
Симонову это предложение понравилось, он попросил меня найти через Ингу Фильтринелли, вдову итальянского издателя Фильтринелли, хороших швейцарских врачей. (С Ингой я познакомилась на даче у Симоновых — Каэм пригласил ее вместе с ее другом пожить там с ними несколько дней. Пригласил и меня — для связи, “чтобы не было чужих”, — Инга австрийка, родной язык — немецкий — не забыла.) На следующий день она сообщила телефон одной расположенной высоко в горах маленькой больницы-санатория, главный врач — профессор Гартман. Звонок из Москвы Гартману показался чем-то фантастическим, разговор с советским человеком — как с инопланетянином. Я описала ему болезнь Симонова, заранее, чтобы не экать — не бекать по телефону, подготовила — в медицинских терминах — длинный список всех его болезней. Профессор выслушал и сказал: да, это мой больной, но все-таки мне нужно увидеть его рентгеновские снимки. Симонов решил: — Вот что мы сделаем. Я еду сейчас в Гурзуф, там подлечусь, пока что пошлите ему мою книгу (только что в Западной Германии в издательстве Киндлера вышла трилогия “Живые и мертвые”). Когда вернусь из Гурзуфа, отправим ему свежие снимки.
Это было в июне 1979 года. Симонов сделал полушутливую надпись “от будущего пациента”, я вложила карточку с переводом на немецкий язык и отправила книгу Гартману. В ответ он написал, что уезжает отдыхать и берет с собой эту книгу, будет рад таким способом заранее немножко познакомиться со своим “будущим пациентом”.