————————
Алексей Степанович Орехов, тоже из крепостных, был ясенский дворовый.
Когда отец был в Севастополе, он брал его с собой в виде казачка.
Я помню, как отец рассказывал мне, что во время осады Севастополя в четвертом бастионе он жил с товарищем, у которого тоже был лакей. И этот лакей был ужасный трус. Когда его посылали в солдатский котел за обедом, он все время уморительно пригибался и прятался от летающих снарядов и пуль, а Алексей Степанович не боялся и шел смело.
Поэтому Алексея никогда никуда не посылали, а посылали того труса, и все офицеры выходили смотреть, как он крался, на каждом шагу припадая к земле и кланяясь.
Я застал Алексея Степановича яснополянским приказчиком (управляющим). Он жил в "том доме" с Дуняшей.
Он был человек степенный, ровный, и мы, дети, его очень уважали и удивлялись, что папа говорит ему "ты".
Дальше я расскажу о его смерти.
Сначала в "этом доме" на кухне, а потом на дворне жила старушка Агафья Михайловна. Высокая, худая, с большими породистыми глазами и прямыми, как у ведьмы, седеющими волосами, она была немножко страшная, но больше всего странная.
Давно, давно она была крепостной горничной у моей прабабушки графини Пелагеи Николаевны Толстой. Она любила рассказывать про свою молодость.
"Я красивая была. Бывало, съедутся в большом доме господа. Графиня позовет меня. Строгая была барыня, но любила меня, царство ей небесное: "Гашет, фамбр де шамбр, аппортэ муа ун мушуар". А я: "Тут свит, мадам ля контесс". А они на меня смотрят, глаз не сводят, Я иду во флигель, а меня на дорожке караулят, перехватывают. Сколько раз я их обманывала. Возьму да и побегу кругом, через канаву. Я этого и тогда не любила. Так девицей и осталась".
После смерти моей бабушки Агафья Михайловна попала почему-то на дворню и ходила за овцами. И она так полюбила овец, что потом всю жизнь не могла есть баранины.
После овец она полюбила собак, и я ее помню уже только в этот период ее жизни.
Собаки были для нее все, поэтому мы ее называли "собачьей гувернанткой".
Она жила вместе с ними в страшной вони и грязи и всю свою душу отдала на них.
У нас всегда были легавые, гончие и борзые, и эта псарня, иногда очень многочисленная, всегда управлялась Агафьей Михайловной, которой давался в помощники какой-нибудь мальчишка, большей частью всегда неповоротливый и глупый.
С памятью об этой своеобразной и умной старухе у меня связано много интересных воспоминаний. Большинство из них запечатлелось у меня в связи с рассказами о ней моего отца. Всякую интересную психологическую черту он умел подметить и выделить, и эти-то черточки, сообщенные им большею частью случайно, счастливо запали в моей памяти. Он рассказывал, например, как Агафья Михайловна как-то жаловалась ему на бессонницу. С тех пор как я ее помню, она болела тем, что "растет во мне береза, от живота кверху, и подпирает в грудь, и дышать от этой березы нельзя".
Жалуется она на бессонницу, на березу: "Лежу я одна, тихо, только часы на стене тикают: кто ты, что ты, кто ты, что ты — я и стала думать: кто я, что я? и так всю ночь об этом и продумала".
— Подумай, ведь это гноти сеаутон — познай самого себя, ведь это Сократ! — говорил Лев Николаевич, рассказывая об этом и восторгаясь.
По летам приезжал к нам брат мама Степа, учившийся в то время в училище правоведения. Осенью он с отцом и с нами ездил на охоту с борзыми, и за это Агафья Михайловна его любила.
Весной у Степы были экзамены.
Агафья Михайловна это знала и с волнением ждала известий, выдержит он или нет.
Раз она зажгла перед образом свечку и стала молиться о Степиных экзаменах.
В это время она вспомнила, что борзые у нее вырвались и что их до сих пор нет дома. "Господи, забегут куда-нибудь, бросятся на скотину, беды наделают. Батюшка, Николай-угодник, пускай моя свечка горит, чтоб собаки скорей вернулись, а за Степана Андреевича я другую куплю. Только это я подумала, слышу, в сенцах собаки ошейниками гремят, пришли, слава богу. Вот что значит молитва".
Другой любимец Агафьи Михайловны был частый наш гость, молодой человек Миша Стахович.
— Вот, графинюшка, что вы со мною сделали,— укоряла она сестру Таню,— познакомили меня с Михаилом
Александровичем, я в него и влюбилась на старости лет, вот грех-то.
Пятого февраля, в свои именины, Агафья Михайловна получила от Стаховича поздравительную телеграмму. Ее принес нарочный с Козловки.
Когда об этом узнал папа, он шутя сказал Агафье Михайловне: "И не стыдно тебе, что из-за твоей телеграммы человек пер ночью по морозу три версты?"
— Пер, пер! Его ангелы на крылушках несли, а не пер... вот от приезжей жидовки три телеграммы да о Голохвастихе каждый день телеграммы — это не пер? а мне поздравление — так пер,— разворчалась она, и действительно, нельзя было не почувствовать, что она была права. Эта единственная в году телеграмма, адресованная на псарню, по тому счастью, которое она доставила Агафье Михайловне, конечно, была много важнее разных извещений о бале, даваемом в Москве в честь дочери еврейского банкира, или о приезде в Ясную Ольги Андреевны Голохвастовой.
Когда Алексей Степанович умирал, он лежал больной совсем один в своей комнате, и Агафья Михайловна подолгу сиживала у него, ухаживала за ним и занимала его разговорами. Он болел долго, кажется, раком желудка.
Его жена, "Дуняша, мама пришла за делом", умерла на несколько лет раньше его.
Вот в один из длинных зимних вечеров, когда Алексей Степанович лежал, а Агафья Михайловна сидела у него и поила его чаем, они разговорились о смерти и условились, что тот из них, кто будет умирать раньше, расскажет другому, хорошо ли умирать.
Когда Алексей Степаныч ослабел совсем и когда стало ясно, что смерть близка, Агафья Михаиловна не забыла об этом разговоре и спросила его, хорошо ли ему?
— Очень хорошо, Агафья Михайловна,— ответил он, и это были чуть ли не последние его слова (1882 год).
Она любила про это вспоминать, и я этот рассказ слышал и от нее, и от отца.
Он всегда страшно чутко прислушивался к смерти и, где мог, ловил мельчайшие подробности того, что переживают умирающие.
В его душе этот рассказ связывался с памятью его старшего брата Дмитрия, с которым он условился, что тот из них, кто раньше умрет, после смерти придет и расскажет, как он живет "там".
Но Дмитрий Николаевич умер на пятьдесят лет раньше отца и не приходил к нему ни разу.
Агафья Михайловна любила не одних только собак. У нее была мышь, которая приходила к ней, когда она пила чай, и подбирала со стола хлебные крошки.
Раз мы, дети, сами набрали земляники, собрали в складчину шестнадцать копеек на фунт сахару и сварили Агафье Михайловне баночку варенья. Она была очень довольна и благодарила нас.
— Вдруг,—рассказывает она,— хочу я пить чай, берусь за варенье, а в банке мышь. Я его вынула, вымыла теплой водой, насилу отмыла, и пустила опять на стол.
— А варенье?
— Варенье выкинула, ведь мышь поганый, я после него есть не стану.
Агафья Михайловна умерла в начале девяностых годов. Тогда охотничьих собак в Ясной уже не было, но около нее ютились какие-то дворняжки, которых она оберегала и кормила до последних своих дней.