* * *
Таруса снова настигла меня в полете.
Я арендовал крохотный чердак над Окой. Светелка старого мещанского дома с лодкой внизу. Из чердачного окна открывался обширный вид на пыльную дорогу с гусями, на близкий причал, и на дальний, самый изысканный берег песчаного пляжа с кривым столбом указателя в имение академика Поленова. Я пошарил под кроватью, отыскал недопитый портвейн и выпил остатки до дна. Напялил на голые плечи плащ и босиком спустился во двор.
Во дворе квохтали куры и свистел соловей. Сын хозяйки сидел на дереве и оттуда швырял в кур камнями. Кот дремал на лавке. День начинался беззаботно и солнечно, но я решил начать его с похмелья.
Мой друг Мика Голышев, физик, уже сидел на пляже.
Он первым приплывал на песок, черноволосый и копченый, как эфиоп, — Пауст (К. Г. ГТ) не то сравнивал, не то обзывал его израильским офицером. У Мики на причале имелась старая лодка, и как только начинало припекать, он, ловко орудуя веслами, пересекал речку и ложился на горячий песок. Там он лежал до тех пор, пока не начинало смеркаться или солнце скрывалось за черные тучи.
Мы знали друг друга лет семь, с тех пор как я заявился в Тарусу практикантом ВГИКа. Сложились отношения не без странностей, но с уважением друг друга. Мика обо мне говорил «это талант, чего там», я о нем «это мужик что надо».
На пароме распоряжался горбун Филька по кличке «Рокфеллер», заставлявший хилых пассажиров крутить трос парома. Под тенистой липой молодой человек делал гимнастику.
— Привет, — улыбаясь, сказал мне длинноногий блондин с ясными глазами, в которых ничего, кроме честности и отваги, не светилось, но я видел, как вчера в речке с ним целовалась Томка и решил уязвить соперника.
— Опять крутишь жопой по утрянке, — не зная, чем больше уесть красавца, промычал я и, не дожидаясь ответа, соскользнул к воде.
— Валюнчик с цепи сорвался, — сказал он двум загорелым девицам, сидевшим на бревне. — Я мигом соберусь и топаю за вами на пляж.
Они, хохоча, ответили «здрасте» всему сразу — солнцу, реке, деревьям, кучке туристов, сидевших в траве, бабам, полоскавшим белье, грузовику с сеном и, конечно, гимнасту, игравшему бронзовыми бицепсами. «Рокфеллер» стал отчаливать, когда на берегу зычно окликнули и вошли на паром двое именитых коренных дачников, известных всем в округе, от паромщика до горсовета.
— Ага, Андрей Оболенский, половой разбойник! — смакуя свое остроумие, сказал именитый дачник, а его супруга вставила: — И, как всегда, в окружении хорошеньких девиц.
Загорелые девицы захлопали в ладоши и завизжали.
Семен Давыдыч выражался чистейшим петербургским наречием и грассируя «р».
— Доброе утро, — сказал Оболенский, — как ваше самочувствие?
— Здрасте, здрасте, — отвечала за обоих Елена Михална, глухим, прокуренным голосом. — Ты, Андрей великолепен как всегда. Искуситель и баловень жизни.
А супруг добавил более существенное:
— Современному искусству, а русскому особенно, не хватает высокой духовности, страстей Босха и Гойи, — тут он притормозил мысль и снизу вверх оглядел спортсмена от заграничных сандалий до породистой, дворянской головы с прямым взглядом. — Что можно противопоставить этим гигантам духа? Разноцветные коврики московской выделки, которые вы называете абстрактавизмом, или мрачную публицистику Оскара Рабина? Это абсолютно несравнимые вещи, да весь двадцатый век с вашим Кандинским выглядит шелудивым поросенком перед гигантами прошлого.
— Извините, Семен Давыдыч, но меня не интересуют поросята и титаны с большой буквы.
— Что, что он сказал, Елена? — по своему обыкновению переспрашивать и дважды повторять одно и то же, спросил он.
— Ничего, — ответил спортсмен, но С. Д. вдохновенно продолжал:
— Русской культуре не повезло. Ее создавали иностранцы — ваш предок датчанин Рюрик, греческие монахи, армянские каменщики, шотландские поэты, немецкие архитекторы и еврейские музыканты. Русские всегда служили в жандармерии и милиции.
— А Шаляпин? — робко заметили девушки.
— Что вы сказали?
С. Д. Поташинский когда-то написал диссертацию на щекотливую тему «Рождение агитационно-политического театра». Он выбрал объектом изучения творчество Мейерхольда и, притворившись, что пишет искренне и в пользу режиссера, обвинил предмет изучения в формализме, извращении и клевете на советскую действительность. Об этом все знали, но получалось так, что лучшего знатока театра в стране нет, и только он имеет право нещадно громить, казнить, переучивать.
— Говорите — Шаляпин! Это лицо поднялось на гребне русского шовинизма Александра III. Думали, кого двинуть из великороссов, чтоб не провалить идею. Выбор пал на Шаляпина.
— Эгей! — закричали с берега. — «Рокфеллер», побойтесь Бога, возьмите отставших на корабль современности!
— Разумович! — сказала Елена Михална.
— И Пауст! — добавил С. Д.
На пароме замахали руками.
По грейдерной насыпи к причалу спустился старичок лет семидесяти, самый известный человек на пляже, если не солнце советской словесности, то звезда первой величины, К. Г. Паустовский, мыслитель, писатель, профессор, доктор, общественный деятель, орденоносец и прочая, и прочая.
Семен Давыдыч с достоинством выждал, когда Пауст махнет ему бамбуковым удилищем, и снова повернулся к паромной публике.
— Славяне — традиционные жидоеды, а великороссы в особенности. Такова историческая реальность. И вся русская литература направлена против еврея. Вся! От Семена Полоцкого до Солженицына!
— А Пауст? — осторожно спросила загорелая девица.
— Что? Творчество Пауста безукоризненно. Во-первых, он писатель революционной формации, во-вторых, он благородного просвещения, как ваш сосед Оболенский, а главное, благотворное влияние супруги сказывается во всем.
— А я с вами не согласен, — вставил Андрей, — этого недостаточно, чтобы быть гуманистом.
— Какой бред! Елена, скажи молодому человеку, что он шизофреник!
В небе пролетел самолет с белым хвостом.
— Сказано очень резко, но правдиво, — захихикали симпатичные девицы.
«Целовались так нежно, что он перешел допустимое, и Тамара обиделась», — подумал Оболенский.