Я попал сразу в Пермскую область, в 35-й лагерь, около станции Всесвятская. Первый год после суда я досиживал во Владимирской тюрьме - по приговору мне полагалось два года тюрьмы, пять лет лагерей и пять - ссылки. К весне 1973-го, когда мне предстояло ехать в лагерь, "пермский эксперимент" уже завершился, и в Мордовию я не попал.
Лагерь наш был небольшой - человек 300-350, и большую часть населения, как и в других политлагерях, составляли "старики", украинцы, литовцы - участники национально-освободительной борьбы 40-х годов. Многие из них никогда ч не жили на воле при советской власти, а как взяли в юности оружие при вторжении советских войск, так и просидели по лагерям до старости. Осуждены они были, однако, за измену родине. Какую родину имел в виду сталинский военный трибунал - понять трудно. И представления о жизни, и традиции, и привычки сохранились у них прежние, каких уже не осталось на их родине. Поразительно было видеть, как они работают - даже в лагере, за пайку хлеба, - старательно, упорно, с любовью к делу. Так когда-то работали крестьяне на своей земле. Чувствовалась в них упрямая вера в человеческий труд - вопреки всему. На воле так больше никто не работает - отучила советская власть. У нас говорили в шутку, что любой из этих старичков заменит три станка, если свет перегорит.
Лагерь как-то консервирует человека. Седеют волосы, выпадают зубы, лица покрываются морщинами, а внутренне человек не становится старше, солиднее. Дико было видеть, как эти 55-летние мужики возились друг с другом, словно подростки, тузили друг друга под бока, и только сил уже не было, чтобы побегать взапуски. Ведь жизнь их приостановилась, когда им было лет по двадцать. Простые крестьянские парни, так и не успевшие стать отцами семейств.
По воскресеньям летом они выползали на солнышко с аккордеонами - играли мелодии, которых уже не помнят у них дома. Жуткое это было зрелище. Действительно, словно в загробное царство спустился.
Это были остатки целиком загубленного поколения - в одной Литве "освободители" репрессировали 350 тысяч населения, а уж на Украине счет велся на миллионы.
Им трудно было понять нас, увидеть смысл наших действий. Они всё еще жили психологией 40-х годов - партизанской психологией. Уж если такой массе народа не удалось добиться освобождения с оружием в руках - то какой смысл писать бумажки? А для многих из них и вообще обращаться с жалобами к властям было неприемлемо: они же не признавали эти власти законными.
Из литовцев мы как-то ближе всего сошлись с Ионасом Матузевичюсом. Он сам ушел к "лесным братьям" в начале 50-х годов, когда все уже было проиграно - борьба безнадежна. Может быть, оттого он лучше понимал нас. Когда его брали, он отстреливался до последнего, не желая попасть живым. Его приволокли искромсанного пулями и буквально собрали по частям: он был нужен живым, чтобы пытать потом. Поражало меня, как он после всего этого плюс почти 25 лег лагерей сохранил удивительную жизнерадостность, чувство юмора и какую-то внутреннюю чистоту. Не знаю, как назвать это, но, по-моему, такими должны быть монахи. Наверно, у него это было от крайнего, абсолютнейшего пессимизма. Сахар нам выдавали в пакетиках сразу за десять дней, и каждый тянул его потом как мог, чтобы дольше хватило, Ионас же сразу высыпал его в рот целиком и, сладко жмурясь, проглатывал.
- Ионас, - говорили ему укоризненно, - что же ты делаешь! Это же на десять дней!
- А, черт с ним, - говорил Ионас, - вдруг завтра помру? Пусть хоть врагу не достанется.
Однажды мы работали с Иосифом Мешенером, разгребали какой-то хлам у котельной и вдруг нашли старый стоптанный кирзовый сапог - мало ли их валялось вокруг. Но тут мне в голову пришла шальная идея. Я пошел к ребятам, мешавшим бетон, и залил внутрь сапога жидкий раствор. Потом, когда раствор застыл, мы осторожно срезали сапог ножом. Получилась точная цементная отливка. Затем нашли круглый большой камень, кусок колючей проволоки и стали мастерить памятник кирзовому сапогу. Все приняли живейшее участие в этой затее. На камне из раствора сделали что-то наподобие карты мира, проволоку засунули одним концом под сапог и оставшуюся часть обмотали вокруг голенища. Все это хозяйство застыло, и мы собирались торжественно открыть памятник, произносить по очереди шутливо патетические речи и т. п. Ведь кирзовый сапог - это не только сапог надзирателя, охранника, солдата, но и сапог заключенного. На открытие позвали украинцев, литовцев, вообще всех желающих.
Но ничего не вышло - не получилось веселья. Никто как-то не решился рта раскрыть. Грустно постояли мы вокруг этого сапога и разошлись. Потом его нашли надзиратели и долго ломали - он успел здорово затвердеть.
Никто из этих мужиков и в глаза не видел своего приговора. Им просто объявили тогда: двадцать пять - и делу конец.
Впрочем, редко кому выдают приговор на руки даже теперь. Обычно дают только прочитать, а затем отбирают. Считается, что приговор "секретный", хотя советскими законами такого опять-таки не предусмотрено. (Практически приговор на руки получали только те, чье дело достаточно широко освещалось в самиздате или в зарубежной прессе.) Поэтому одной из наших задач в лагере было добыть и отправить на волю копии таких приговоров.