На десятый день мне предъявили обвинение... по ст. 190-3. В нем говорилось, что я, "узнав об аресте своих друзей Лашковой, Добровольского, Галанскова и др., с целью их освобождения, в нарушение установленного законом порядка обращения по данному вопросу в соответствующие органы, встал на путь незаконного выражения своих требований и несогласия со ст. 70 и ст. 190-1, 190-3 УК РСФСР, явился одним из организаторов действий, грубо нарушивших общественный порядок на Пушкинской площади, в Москве 22 января 1967 г., принял активное участие в этих действиях".
- Понятно ли вам обвинение? - спрашивает следователь. - Нет, не понятно. Тут мы меняемся с ним ролями, и теперь ему надо давать объяснения. А что он может объяснить? Советская власть не приучена объясняться, она может только требовать.
- Мне непонятно, откуда взялась "цель освобождения" арестованных, что это за "установленный законом порядок обращения", как я мог его нарушить, если вообще к нему не прибегал, почему способ выражения моих требований незаконен - он ведь вполне конституционный, а главное, в чем же выразилось "грубое нарушение общественного порядка"?
Приходили прокуроры, начальники отделов, какие-то люди в штатском, пытались что-то объяснять, размахивали руками, морщили лбы, но дело дальше не двигалось. Как объяснишь, что требовать освобождения греческих политзаключенных можно, а советских - нельзя? Где, в каком законе сказано, что первомайская демонстрация на Красной площади - не нарушение общественного порядка, а наша, на Пушкинской, - нарушение? И никто из них не мог преодолеть статью Конституции, где черным по белому напечатано, что гражданам СССР гарантируется свобода уличных шествий и демонстраций. Я же давил их законом, прижимал статьями, глушил параграфами - признайтесь честно и правдиво, скажите на весь мир, что нет в СССР свободы демонстраций, что у вас все запрещено, что вам не нравится. И уже они впадали в неопределенное, сослагательное - "может быть", "вроде бы", "как будто".
- Ну, вы же советский человек...
- Нет, я гражданин СССР.
- Каковы ваши взгляды? - А какое это имеет отношение к моему делу? Надеюсь, меня держат в тюрьме не за взгляды?
- Вы признаете себя виновным?
- Как я могу ответить на этот вопрос, если мне непонятно обвинение? Объясните.
По закону они обязаны объяснить. Не можете? И вот уже летит целый ворох жалоб - не хотят объяснить обвинение бедному заключенному! Полгода сижу - не знаю, за что! А сверху ответы: "Разъяснить обвиняемому". Зациклило машину. Так бывает иногда с компьютерами: лампочки мигают, что-то щелкает, машина гудит, а решения никакого. Позиция гражданина оказалась неуязвимой.
Поначалу, конечно, не давали мне кодексов. Пришел начальник тюрьмы полковник Петренко, с мохнатыми седыми бровями из-под папахи. - Не положено.
Ну, написал кучу жалоб, пригрозил голодовкой. Двух дней не прошло, как тот же полковник Петренко распинался чуть не со слезой в голосе:
- Нету у нас кодексов, всю библиотеку перерыли. Вот у меня собственный, с дарственной надписью Семичастного, что же я, его отдам, что ли?
Забрал я у него и дареный кодекс с автографом тогдашнего председателя КГБ, и комментированный УПК, и еще кучу всякой юридической литературы. Вот только Конституцию они никак найти не могли. Но я был неумолим, и на четвертый день, запыхавшись, прибежал зам. начальника тюрьмы подполковник Степанов.
- Вот, конституцию принес, - говорил он, напирая на "о". - ТОлькО РСФСР, СССР нету. Ну, да Они ОдинакОвые. Сам пОкупал. Три кОпейки стОит, пОтОм сОчтемся. А с Петренкой мы после этого стали лучшими друзьями. Он приходил в камеру, нарочито строго насупив мохнатые брови под папахой, и, глядя задумчиво на пустые полки, спрашивал: - Почему продуктов не видно? - Съели всё, кончились продукты. - Когда передача полагается? - Не скоро еще, через месяц. - Пишите заявление. Разрешу внеочередную.
И уходил.
Он сам когда-то был следователем и теперь, читая мои бесконечные жалобы, ясно видел, что следствие зашло в тупик. Судить не за что.