Но самое сильное впечатление на нас произвели встречи с товарищами в Кургане.
Еще в Иркутске мы узнали, что Гоц, Михаил Рафаилович, с его женой, и Якубович, Петр Филиппович, с женой поселились в Кургане тотчас же после того, как их на основании манифеста 1894 года освободили от каторги. Штернберг никого из них не знал. Но я имел мимолетную встречу с Гоцами, когда их везли из Якутска в Забайкальскую каторжную тюрьму, а Розу Федоровну Франк, ставшую женой Якубовича в 1894 году, я знал хорошо еще в мои петербургские студенческие годы. Мы друг к другу относились с большой симпатией, и у меня было сильное желание с ней встретиться снова после нашего свидания в Верхнеудинске в 1894 году, свидания, подробно мною описанного в одной из предыдущих глав моих воспоминаний.
Заехали мы к Гоцам, которые своей сердечностью и радушием сразу завоевали наши сердца. Особенно сильное впечатление произвел на нас Михаил Рафаилович. Получасовая беседа с ним нас убедила в том, что он головою выше стоял среднего типа политических ссыльных. Он сразу поразил нас своим здравым ясным умом, а по мере того как мы продолжали нашу беседу, затрагивая разнообразные темы, обнаруживалась его необыкновенная эрудиция. Мы диву давались, как такой сравнительно молодой человек, как он, который к тому же последние десять лет перекочевывал из одной тюрьмы в другую и изведал все прелести акатуевской каторги, мог приобрести такие обширные и разносторонние знания, какими он обладал.
Его тюремные товарищи с удивлением рассказывали, как упорно и методично он умел работать -- читать и писать -- при самых тяжелых условиях. Свой пламенный революционный темперамент умел сдерживать при помощи своей железной воли, и никакие трудности не были в состоянии его отклонить от того плана работ, который он себе намечал. Моисей Васильевич Брамсон, проведший вместе с Гоцом несколько лет в тюрьме, рассказывал мне еще в Верхнеудинске, что Михаил Рафаилович был способен читать самые серьезные философские книги, стирая свое белье. Он ставил книгу перед корытом и умудрялся ее читать, продолжая свою черную работу.
При всех этих своих достоинствах Гоц отличался необыкновенной простотой и сердечностью. Он поражал своих товарищей своей жизнерадостностью и чуткостью. Не удивительно, что он пользовался их любовью и глубоким уважением.
Во время беседы с Гоцами мы, конечно, затронули больной вопрос о тяжелом политическом положении в России и о необходимости возобновить борьбу с царизмом. И тут Михаил Рафаилович с большим одушевлением стал говорить о том, что пришло время для создания новой революционной партии на основе программы "Народной воли". Он выразил убеждение, что в России за истекшее десятилетие очень многое изменилось и что после смерти царя Александра III оппозиционные настроения в русском обществе значительно усилились; поэтому новая революционная партия найдет гораздо более благоприятную среду для своей работы, чем партия "Народная воля" в печальный период 1883--1887 годов.
Тогда суждения Гоца носили характер, как говорят, академический. Это были рассуждения человека, не видевшего настоящей России больше десяти лет, но впоследствии его предвидения оказались пророческими: через пять лет возникла партия социалистов-революционеров, и Гоцу суждено было сыграть еще очень крупную роль в русском освободительном движении.
Несколько часов длилась наша беседа. Под конец Штернберг стал описывать свою жизнь на Сахалине и так захватил нас своим рассказом, что мы его слушали, не проронив ни слова. Кто-то из нас, однако, вспомнил, что нам предстоит провести вечер у Якубовичей и что Петру Филипповичу и Розе Федоровне, наверное, тоже будет интересно послушать, как политическим каторжанам и самому Штернбергу жилось на мрачном Сахалине. Тогда мы, скрепя сердце, попросили Штернберга прервать свой удивительный рассказ с тем, чтобы продолжать его у Якубовичей. Нам всем было очень жаль, что пришлось сделать этот перерыв, но я не сомневался, что Штернберг и вечером окажется на высоте. И так оно и было.
Якубовичи нас встретили необыкновенно тепло, и Петр Филиппович, со свойственной ему живостью, стал нас расспрашивать о тысяче вещей. Казалось, что он в один вечер хочет узнать всю нашу жизнь.
-- Расскажите мне, товарищ Штернберг, -- обратился к нему Якубович, -- как вам пришла в голову мысль заняться изучением гиляков? Что представляет собою этот маленький народ и чем он вас так заинтересовал, что вы обследованию его нравов, обычаев и верований отдали столько лет вашей жизни?
И тут Штернберг стал разъяснять Якубовичу и всем нам, какое огромное нравственное удовлетворение ему доставляло близкое общение с этими простыми, нетронутыми еще нашей цивилизацией людьми. Он не был оратором в обычном смысле этого слова, но рассказчиком он был удивительным.
Он образно и ярко описал суровый характер сахалинской природы зимою и ее особенную красоту летом, затем он охарактеризовал ту исключительную роль, которую играют в жизни гиляков тайга и море и подчеркнул особенно тесную связь, существующую между религиозными представлениями гиляков и их фольклором, с одной стороны, и природными явлениями этого сурового края, с другой стороны. С большим мастерством Штернберг рисовал перед нами картины тяжелой жизни обследованных им первобытных племен, и мы живо себе представили и чувствовали, ценой каких страшных усилий и лишений этим первобытным людям удается поддерживать свое существование, с нашей точки зрения весьма печальное. И при всем том эти почти полудикие люди проявляли часто в своих взаимных отношениях высокое чувство солидарности и способность совершать поистине героические, полные самопожертвования поступки.
Но рассказ Штернберга был не только полон глубокого, волнующего содержания -- он велся также в чрезвычайно красивой, художественной форме. И мы все, и я не менее, чем остальные товарищи, были захвачены изумительной импровизацией Штернберга.
Как-то незаметно он перешел к описанию своей собственной жизни на посту Александровском бок о бок с целым рядом товарищей -- политических каторжан и ссыльных, а затем в полном одиночестве на кордоне Вьяхта, в дремучем лесу, лицом к лицу с таинственной тайгой, с ее шумами, со страшными бурями, которые не раз пытались с яростью снести, как пылинку, хибарку, в которой он жил.
И снова перед нашими глазами вставали мрачные картины из жизни сахалинских каторжан, где малейшее уклонение от проклятой каторжной дисциплины могло кончиться и кончалась страшной трагедией, особенно среди политических. И рядом со страшными картинами замученных на Сахалине наших товарищей Штернберг рисовал образы трогательной товарищеской преданности и готовности жертвовать друг за друга даже жизнью.
Так, когда одного политического каторжанина за резкое осуждение тюремного режима подвергли телесному наказанию, другой, Домбровский, в виде протеста против этой бесчеловечной расправы покончил с собою.
Рассказ Штернберга длился несколько часов, и мы все слушали его с напряженным вниманием.
Помню, когда мы пили чай, у всех лица были сияющие, праздничные, и это праздничное настроение создал Штернберг. И все смотрели на него с любовью и гордостью.
Завязалась общая беседа, во время которой я, между прочим, спросил Якубовича, имеет ли он какую-нибудь надежду вырваться из Кургана, в котором он должен был себя чувствовать, как в плену.
-- О, да! -- воскликнул он со свойственной ему живостью. -- Мне пишут из Петербурга, что союз писателей усиленно хлопочет, чтобы мне разрешили вернуться в Петербург.
Этот ответ меня искренне порадовал. Литератор и поэт божьей милостью, Якубович рвался в широкий мир, как птица из клетки. С самой своей юности, в разгар своей революционной деятельности он стал писать стихи, которые печатались в толстых журналах за подписью П.Я. (инициалы его имени и фамилии). Его глубокое чувство к Розе Федоровне Франк служило неисчерпаемым источником для его поэтических вдохновений, и лучшие его стихи были им написаны под влиянием этого чувства. Долгие годы пребывания Якубовича на каторге открыли перед ним новый мрачный мир, полный скорби и бесконечных страданий. Глубоко в его благородном сердце и художественном воображении врезались трагедии, которые переживали на его глазах сотни и сотни людей, волею злого рока заброшенных на каторгу.
Эту жизнь каторжной коммуны Якубович с большим талантом описал в своей книге "В мире отверженных", которая вышла из печати под его псевдонимом Мельшин.
Само собою разумеется, что художественное творчество давало Якубовичу огромное нравственное удовлетворение и поддерживало в нем необыкновенную душевную бодрость. При чрезвычайной экспансивности его характера его литературные успехи были для него якорем спасения от тоски и уныния.
Последней нашей остановкой в пути был город Самара. Там мы посетили товарища Циммермана, с которым я прожил вместе шесть месяцев в Бутырской пересыльной тюрьме в Москве. Так как он не был евреем, то его горькая участь быть сосланным в Колымск миновала. Его водворили в городе Балаганске Иркутской губернии, хотя за ним числились грехи не меньше, чем за Гринцером, Левитом, Шаргородским и многими другими евреями -- политическими ссыльными.
Я знал, что Циммерман провел с большой пользой годы своей ссылки. Он много читал и усердно штудировал историю, политическую экономию и философию. В то же время он организовал постоянную помощь бедным товарищам ссыльным, входя во все их нужды и оказывал им часто и моральную поддержку. Не удивительно, что он оставил по себе в Балаганске и во всей округе самую теплую память.
По окончании ссылки он выбрал себе местом жительства Самару, так как его родной город Москва был для него закрыт. Разыскали мы Циммермана очень скоро. Вид у него был свежий и бодрый и от него веяло большой внутренней силой. Со сдержанным энтузиазмом он рассказывал нам, как сильно бьется в Самаре пульс общественной жизни, сколько молодых талантливых радикальных элементов осели в этом городе и какую они большую работу там вели.
Сообщил он нам с чувством большого удовлетворения, что он принимает близкое участие в редакции "Самарского вестника", который пользуется большим успехом. Газета марксистского направления и вокруг нее группируются крупные литературные силы, как, например, Владимир Ульянов-Ленин, Гвоздев и другие.
К несчастью, этот прекрасный человек, подававший столь большие надежды, вскоре после нашего отъезда из Самары умер. Он переутомил себя чрезмерной работой и заболел менингитом, который свел его в могилу.
Через несколько дней после свидания с Циммерманом мы прибыли в Житомир. Само собою разумеется, что родители Штернберга не могли нарадоваться на своего сына, которого они не видели целых двенадцать лет.
Мои старики меня тоже встретили сияющие от счастья. Когда же они узнали подробно о моих разъездах по Забайкалью, они не смогли скрыть своего чувства гордости. Дескать, вот какой у нас сын!