Осенью из эвакуации приехала Золя. Отец привез ее, поставил хорошую, солидную печку в их комнате, оставил ей продукты и уехал обратно в Свердловск. У Золи было два аттестата с отличием, дающих право поступать в институт без экзаменов: один был получен честным образом (у Золи была замечательная память, и она очень хорошо училась), другой куплен — эти аттестаты, в которые нужно было вписать только фамилию, продавались на рынке или по знакомству по 500 рублей штука, и у Люки был тоже такой аттестат, а она кончила 8 классов с переэкзаменовкой. Отец среди других продуктов оставил Золе «американскую тушенку» — консервы из жирной свинины, тогда предмет и предел желаний многих. Одну банку Золя, поддавшись моим уговорам, продала мне за 250 рублей в кредит (возможно, она не потребовала с меня денег, это я настояла на продаже). Я никак не могла расплатиться с ней и отдала этот долг только через несколько лет, когда Золя начала курить тайком от родителей: я ей давала деньги на папиросы и так мало-помалу расплатилась. Когда Золя приехала, она зашла ко мне, у меня сидели Нонна и Тося. Нонна сказала: «Золя красивая, но Таня как-то милей». У Золи в эвакуации, в Свердловске, было театральное увлечение, туда эвакуировался Театр Красной армии, Золя стала обожать актрису Добржанскую[1] и раз тридцать смотрела «Давным-давно»[2], комедию с пением и переодеванием, но у нее был также роман с сыном хозяев дома, у которых они снимали квартиру. Этот мальчик погиб потом на фронте. Он писал Золе в Москву письма, и она из них нам читала: «Ты пишешь, что у тебя есть подруга Таня, веселая и хорошенькая…» Я не попадала в этот круг.
Дядя Ма вернулся домой, когда война еще не кончилась. В его комнате мы ничего не испортили, лишь на столе не было прежнего порядка. Стол у дяди Ма был письменный, другого не было. Комната дяди Ма имела более старинный вид, чем наши, хотя комод с ящиками, на котором стояло овальное зеркало, и черная, такая же, как мамина, металлическая кровать не соответствовали кабинетной обстановке. Дядя Ма ходил в шинели и пилотке, на ногах были обмотки и солдатские башмаки. Он имел солдатский, неухоженный вид. Один раз я была в бакалее у Никитских ворот и увидела дядю Ма. Навстречу ему шла простая баба, только что получившая хлеб, она держала его в руках, много хлеба, не по одной карточке, и он сказал ей ласково, почти умиленно: «Вкусный хлебушек?!» Баба не удостоила его ответом, а мне стало очень его жаль. Он меня не видел.
Плох тот солдат, который не мечтает стать фельдмаршалом.
Наташа Панкратова принадлежала к кругу самых приближенных поклонниц Лемешева. Ее отличало от всех остальных писание стихов. Они были посвящены Лемешеву, разумеется. Я их тоже переписала себе зимой в 41–42-м годах, притом обманув Марию Федоровну: сказала, что это стихи Блока, для школы, и прочитала ей вслух стихотворение, единственное, по которому нельзя было догадаться, о ком речь: «Синеглазый король умирал, его царственный взор угасал…» Для меня-то все равно король был Лемешев, и это стихотворение казалось мне лучше других отсутствием непосредственного обращения к Лемешеву (много позже я узнала, что это был парафраз стихотворения Ахматовой, о которой я тогда и не слыхивала). Лемешев знал, что Наташа пишет стихи (очевидно, она дарила ему их), и однажды, будучи пьян и один дома, позвал ее и произвел с ней то, о чем все мы мечтали. Это было только один раз и вызвало у Наташи целый цикл стихов, которые были переписаны мной и множество раз перечитаны:
Ведь мы с тобой целовались,
Задернув темные шторы,
И ласковыми казались
Наши тревожные взоры.
Мы это помним,
Но встречи не ищем новой,
Мы будем чужими до гроба
В этой жизни суровой.