Я не заметила, что с маминого стола исчезла белая каменная собачка, подаренная маме дядей Ма. А Мария Федоровна заметила и сказала мне: «Скажи дяде Ма, чтобы он вернул собачку». Как мне не хотелось говорить с ним об этом (хоть и стало жалко собачку, когда я увидела, что ее нет), но я не могла не послушать Марию Федоровну. При случае я сказала: «Дядя Ма, зачем ты взял собачку с маминого стола?» Дядя Ма покраснел и со страшно напряженным видом принес ее. Для Марии Федоровны это было торжество, для меня унижение. Не знаю, зачем дядя Ма взял собачку, может быть, она ему так нравилась, что он жалел, что подарил ее. Сказал ли он при этом что-то про память о маме? Может быть, действительно нехорошо было взять эту собачку потихоньку, лучше было попросить. Или он думал, что я под влиянием Марии Федоровны откажу ему, что было вполне вероятно.
Дядя Ма предложил для «уплотнения» свою давнюю знакомую по работе Елену Николаевну Бокову или ее сестру Елизавету Николаевну. Марии Федоровне был предоставлен выбор (и я присутствовала при этом): к нам пришли обе сестры. Елена Николаевна была старше, с длинными волосами, уложенными в «пучок» (хотя это не «пучок», а свернутые кольцами и заколотые шпильками волосы) на затылке, в очках и в костюме с белой блузкой и с черным галстучком. У нее было большое лицо с неприятной неправильностью в подбородке (от перенесенной в молодости операции). Елизавета Николаевна была моложе, высокая и прямая (я потом разглядела, что у нее очень длинная спина и короткие для ее роста ноги), со стрижеными кудрявыми волосами, у нее было более красивое лицо, чем у Елены Николаевны, глядела она не то чтобы дерзко или озорно и не то чтобы свысока или шаловливо, но все-таки не так деловито-скромно, как ее старшая сестра. Мария Федоровна испугалась, что она заведет себе кавалера или мужа, и выбрала Елену Николаевну.
Елена Николаевна не жила постоянно у нас, а приходила ночевать или присылала младшую из сестер, Татьяну Николаевну, которой было 29 лет, или еще более молодого племянника, его они называли Николушкой. Оба они учились в институтах и приходили заниматься, готовиться к экзаменам. Елена Николаевна была очень доброжелательна ко всем, Татьяна Николаевна отвечала вежливо, но дичилась. Они, видно, побаивались Марию Федоровну и чувствовали себя принужденно. Елена Николаевна старалась преодолеть отчужденность, а Татьяна Николаевна рассказывала потом, что ей бывало грустно в этой комнате и утешал ее наш мишка из папье-маше, которого она заставляла кивать головой.
Прежде чем книги продали институту, их разобрали. Для этого были присланы двое, один — студент, другой, постарше, аспирант или научный сотрудник. Дядя Ма руководил ими, говоря: сегодня надо сделать то-то и то-то. Мария Федоровна возмущалась такой эксплуатацией бесплатной рабочей силы. Особенно много, целыми днями, трудился студент. Аспирант (Майзель) был в очках, очень румян и говорил очень громко, потому что был глуховат. Он чувствовал себя непринужденно, ему нравилось разговаривать с Марией Федоровной. Студент (Энвер Ахметович Макаев) был молчалив и держался с врожденным достоинством. К нему у нас обращались по имени-отчеству, несмотря на его молодость. Он был восточный юноша с кожей цвета слоновой кости, с твердым, орлиным носом и большими, чуть выпуклыми глазами, хрупкий и немного несчастный на вид, во всяком случае я его жалела без других на то причин[1].
Евдокия Михайловна Федорук[2], тоже мамина коллега, много хлопотала в связи с организацией похорон мамы, во всяком случае, у меня она все это время была на виду. После похорон дядя Ма отнес одну корзину цветов Евдокии Михайловне в качестве подарка, что было бестактно, и она была этим возмущена. Евдокия Михайловна была из крестьян. Она рассказала мне, что была прислугой в крестьянской семье и было ей так плохо, что четырнадцати лет она повесилась, но ее вынули из петли, и она осталась жива.
Потом она служила у известного ученого, он заметил ее способности и дал ей возможность учиться. Евдокия Михайловна подчеркивала свое народное происхождение простоватостью речи и интонации. Она была партийная и очень советская, но Мария Федоровна нашла с ней общий язык, что меня удивляло.
После смерти мамы некоторые девочки в школе смотрели на меня соболезнующе, но никто ничего мне не говорил. Только Вета Тарабрина сказала мне что-то в утешение, по-взрослому, и так тепло, что я почувствовала к ней доверие, которое уничтожило стену, отделявшую то, что мне было дорого, от чужих ушей, и я спросила: «А ты волков любишь?» Вета рассказала об этом своей матери, а та сказала, что я не совсем нормальная девочка.
Как все люди, любящие животных, я любила волков (заочно) и мечтала о ручном волке, очень меня любящем. В глубине души я знала, что эти мечты бесплодны, но отдавалась им, и мне не было скучно жить.