В течение нескольких месяцев, последовавших за смертью мамы, я все пыталась понять, что случилось с ней, где она, куда скрылась, и меня мучило еще, что я не помню ее лицо и не вижу ее во сне (чего я ждала). Потом, когда умирали те, к кому я была равнодушна, а если любила, то не очень, особенно если я не видела их мертвыми, я ждала и не удивилась бы, если бы где-то на улице встретила их живыми. С мамой такого не было, я знала, что этого не может быть.
Благодаря хлопотам с маминой работы урну должны были замуровать в стену Новодевичьего кладбища. Еврейское кладбище в Дорогомилове было разрушено еще при жизни мамы. Мама не хотела заниматься могилой бабушки и дедушки (прах есть прах, считала она, да и сил у нее на это не было), но дядя Ма кремировал останки их отца и матери и потом поместил урну вместе с урной мамы (через 27 лет его урну поместили там же). Отверстие ниши было закрыто мраморной доской от старинного умывальника, на ней дядя Ма заказал вырезать надпись: «Профессор Розалия Осиповна Шор. 1896–1939».
Мы с Марией Федоровной поехали на кладбище через месяц после похорон, когда вставляли эту плиту. Мы приехали на кладбище из Театра имени Немировича-Данченко[1], где слушали оперу «Чио-Чио-сан»[2]. Мария Федоровна сказала мне, что ее осуждают за то, что она ведет меня в театр, но она считает, что в этом нет ничего плохого. Я с ней была согласна: для меня театр и мое горе, которое меня ни на минуту не отпускало, были разными сферами, посещение театра не уменьшало боль, а боль не мешала восприятию искусства — и так у меня было и впоследствии.
Новодевичье кладбище, несмотря на гордость, которую я испытывала, что маму похоронили пусть в стене, но там, где не всем разрешается быть похороненными, было для меня хуже старого еврейского, куда мы с Марией Федоровной ездили раньше раз или два в год. То кладбище — зеленое, с большими деревьями, и могилы богатые и бедные, ухоженные и неухоженные, и есть уголки совсем заброшенные, куда никто не приходит, и есть только стершиеся следы смерти, и все это делает кладбище поэтичным и влекущим к созерцанию жизни и смерти. Ничего этого не было в Новодевичьем кладбище. «Суета сует и всяческая суета» — кто говорил это у нас дома, дядя Ма, Наталья Евтихиевна или мама? Суетой сует и было это кладбище — Марии Федоровне нравилось, что наше место в стене было напротив могилы Чехова и что тут же могилы старых актеров (Мария Федоровна не заменяла слово «актер» словом «артист») Художественного театра — для нее это имело значение.