Если я читаю написанное мамой, научная значимость работы для меня вторична, в написанном я ищу ее. Если бы она была как все, не было бы таких трудностей в моем с ней соревновании, в желании сравняться с ней, превзойти ее (то есть быть достойной ее).
Меня несколько раз просили дать что-нибудь из маминых работ для публикации, а я говорила, что у меня ничего нет. Я и не пыталась найти что-нибудь (отдала только фотографию для индийской санскритской энциклопедии и в другой раз ее автобиографию).
Я не занималась мамиными работами,
потому что любила всю маму и ученая мама составляла только часть той, что я любила;
потому что меня на самом-то деле мало интересовали лингвистические работы (больше — литературоведческие, но их я нашла поздно и до сих пор не прочла);
потому что я была отчаянно занята своей жизнью-нежизнью, которая убивала во мне все, не относящееся к этой жизни-нежизни;
потому что я ленива и у меня мало сил,
а может быть, потому, что мне хотелось не забвения — нет, но, может быть, некоторого умаления ее, потому что, соревнуясь с ней и желая сравняться и даже превзойти ее, я хотела, чтобы обратили внимание на меня.
Но все это, вместе взятое (мамино выражение), не больше моей любви к ней, и плоды ее учености должны быть (я хочу, чтобы были) меньше, чем ее существование после смерти в написанном мной.
Теперь, когда я просмотрела все, что осталось, я вижу, что (если не ошибаюсь) нет никаких черновиков и подготовленных рукописей: после маминой смерти были разобраны ее книги и бумаги: бумаги все отданы — есть расписки.
Что было бы, если бы мама осталась жива? Наверно, ее подвергли бы гонениям после войны или раньше. Страшно думать об этом, но, может быть, смерть до несчастий все-таки еще хуже. Но я думаю о наших с ней отношениях. Все могло бы измениться для меня, если бы она была жива. Но победила ли бы она мое озверение от голода во время войны, когда я тайком отрезала ломоть от нашего общего с Марией Федоровной хлеба и съедала его в уборной, белый, свежий хлеб. Когда мне казалось, что Мария Федоровна ест больше хлеба, чем я, и мы стали делить его (тут уж я, кажется, не воровала хлеб у Марии Федоровны). Или мама сумела бы уберечь меня от озверения, чего не могла сделать состарившаяся Мария Федоровна.
Нашел ли бы мой бунт поддержку у мамы? Или она ушла бы от него, потому что он мешал бы ей? А может быть, не было бы бунта, и я, при ее кротости и веселости, была бы другой?
…Ей было бы больно слушать… Но она не виновата. И поскольку она прошла через смерть, она могла бы слушать меня…