Мамина проза написана в духе сентиментальной детской литературы того времени. В этой литературе были, как в фольклоре, постоянные образы и словесные фигуры, и мама ими пользовалась не хуже признанных авторов — ее превосходная память удерживала все, независимо от ее воли. Маме, видно, писалось легко, пока она удовлетворялась готовыми формами. Ей еще не приходило в голову, что, поступая таким образом, она не может передать свои мысли и чувства, что она и ее персонажи сложнее того, что получается в ее сочинениях.
Сохранились еще частично напечатанные в «Детском чтении», частично написанные от руки письма («Кате от Жени») о путешествии за границу в Германию и Швейцарию. Все описано живо, подробно и ясно.
А каникулы в Крыму нигде не описаны. Зато мама показывала мне разноцветные округлые камешки, собранные на крымском берегу. Они лежали в круглой коробочке, обтянутой белой атласной тканью с тиснением, а коробочка находилась в книжном шкафу. Мама отпирала шкаф, вынимала коробочку и давала мне перебирать камешки и кое-что рассказывала о них, но не отдавала мне их насовсем.
От этих каникул осталась еще красиво написанная от руки афиша, в которой сообщается, что в Судаке будет представлена «пиеса «Сладкий пирог»». В пьесе четыре действующих лица, всех играют девочки, на последнем месте «Маша (горничная) — Розалия Шор». Во втором отделении — декламация, и мама там тоже фигурирует: ««Бабушка и внучка» — прочтет Розалия Шор».
Одно из последних сочинений — отрывок в полторы главы детективного романа «Несчастный слепец», герой которого — знаменитый сыщик Нат Пинкертон[1].
Может быть, если бы не было революции и маме не пришлось бы работать как ломовой лошади (по выражению Марии Федоровны), основным бы для нее была наука, а в дополнение она писала бы детские книги? Мне страшно интересно читать эти сочинения — в них так простодушно выражает себя эта девочка, — я не знаю, как к ним отнесся бы сторонний читатель, ведь я-то ищу в них маму, ее жизнь: так, она ничего не пишет о семейных ссорах, дома — идиллия, зло — вне дома.
Это желание выделить из себя, выразить свои чувства было и моим желанием, но оно у меня появилось в юности. В детстве, после того как «Баран и курица» не получили похвалы, я ничего не писала (а был тоже задуман сборник). Правда, в одной записке маме (мне девять лет), желая ее развеселить, я нарисовала человечка, совсем не похожего на директора школы, которого я хотела изобразить, и написала то, что назвала «Стихи»:
Ё, ё, ё, Иван Кузьмич бежит вперед!
Я, я, я, за ним бежит ребят отряд!
А, а, а, все они кричат!
Что твой Хлебников!
Моих сочинений не осталось, есть несколько изложений 6-го или 7-го класса. Они наивнее маминых школьных работ, я менее свободно распоряжаюсь фразами, я менее развита, но — не ошибаюсь ли я? — я яснее вижу то, о чем пишу, и это должно бы передаваться читающему.
Лет семнадцати-восемнадцати я снова попробовала писать, написала несколько романтических страниц, но написанное оказалось подражательным и водянистым. Я посчитала, что сначала нужно пожить и все испытать, а пока ничего у меня в жизни не получалось, я стала вести дневник. При всем плаксивом лиризме записей тех лет, меня, когда я их перечитала, поразило «мое» — оно осталось тем же.
Меня очень удивляло, что в дневнике получается не так, как мне хотелось. В него почему-то не попадало мое остроумие и никак не отражалась «жизнь страны», которую я несколько раз пыталась с усилием вводить туда.
Случайно в 1944 году я оказалась на Садовом кольце на Калужской площади, когда через Москву прогоняли пленных немцев. Они шли рядами, но не в ногу, на них была военная форма, но грязноватая, несвежая, и лица у них были усталые, загорелые, красные, небритые и тоже грязноватые. Я не испытывала к ним никакой ненависти, мне было их жалко. Стоявшие вдоль улицы люди молчали. Только когда в одном из рядов показался высокий, на голову возвышавшийся над остальными молодой немец с красивым лицом и перевязанной головой, какая-то женщина сказала громко: «Вот он, главный убивец». Но ее никто не поддержал. Я так все и записала в дневнике — меня зрелище взволновало. Но совсем иначе это было изображено в газетах.
Через восемь лет я стала стараться писать правду, это не давалось сразу. Чем лучше мне удавалось писать правду, тем короче делались записи, за исключением периодов влюбленности. Потом произошел кризис и родились эти мемуары.