Как я уже говорила, лето было очень жаркое, и я все лето ходила в сарафане. Материю на сарафан мы с Марией Федоровной купили весной. В те годы дешевые хлопчатобумажные ткани, так называемую «мануфактуру», было очень трудно купить. Ночью или с вечера люди подходили к какому-нибудь магазину. Не у двери, а в отдалении стояли два-три человека, писавшие чернильным карандашом номера на ладонях вновь пришедших, которые рассеивались по близким дворам и переулкам, прячась от милиции, так как устанавливать очередь не разрешалось. Незадолго до открытия магазина очередь выстраивалась по номерам. Конечно, были и обманы, и давка в дверях и у прилавков. В очереди стояли и спекулянтки, которые потом перепродавали ткани.
А мы с Марией Федоровной пошли в здание, где много позже открыли ГУМ. Тогда оно было закрыто, но той весной одну линию пассажа открыли, и в ней стояли ларьки, киоски, как на улице, в которых продавали ткани. Очереди не было, не знаю почему, может быть, это продавались остатки. Мария Федоровна предложила мне выбрать между двумя вариантами одного и того же рисунка: на зеленом или на красном фоне были рассыпаны светлые изображения лесных орехов с их крышечками, по одному. Я выбрала красный фон. «Солдат любит ясное, дурак любит красное», — сказала громко Мария Федоровна (она всегда обращалась на людях не только к собеседнику, но и к публике). «Тише, что вы!» — сказала ей тихо стоявшая рядом женщина, тронув ее за рукав. «Спасибо, милая», — сказала Мария Федоровна, уже понизив голос. Меня удивило, что женщина, заговорившая с Марией Федоровной, была совсем простая. Я думала, что только «бывшие», вроде Марии Федоровны, были «контры».
К лету Наталья Евтихиевна сшила мне сарафан.
Я не собиралась носить летом сарафан.
Благословенный дар острой чувствительности (попеременно: ликование, как на празднике, отчаяние, как перед казнью) имел оборотную сторону физической раздражимости, портившей жизнь мне и моим близким. Мне мешало жить то одно, то другое. Я раздирала в кровь комариные укусы, я не могла есть крем, не могла играть на солнце. Вот то, что я не переносила жары, было главной причиной, почему я на даче ходила в трусиках и босиком. О другой причине — стремлении к естественной жизни и к современности — я уже говорила.
Предыдущим летом я стала внешне меняться, и вокруг меня стали говорить, что на следующее лето придется ходить в сарафане. Это меня возмущало, и я клялась себе и говорила, что никогда не буду ходить в сарафане, что мне не будет стыдно, что стыд — это старомодная глупость. И вдруг в Быкове мне пришлось ходить в сарафане.
Вот это был сюрприз: я сама себя предала, нарушив клятву, нельзя, стало быть, доверять себе? Это был удар по рациональному построению жизни в соответствии со своей волей, и я надеялась, что это единственное исключение, и клялась себе, что никогда не разлюблю своих кукол.
Но (и это должно было бы мне показаться еще большим предательством, а не показалось) мне нравилось мое новое состояние. Я с удовольствием заглядывала сверху под свой сарафан.
Начиналась новая стадия, стадия расширения жизни, и это происходило, как нарочно, в таком ясном, светлом месте, как Абрамцево, но чтобы в нее вступить, нужно было отречься от детства, не только от его темных страхов (это-то было бы освобождением), но и от его честности чувств — вот этого я никак не могла уступить.