Мария Федоровна была «кофейница»: ей было необходимо каждый день пить кофе, в противном случае она теряла силы и энергию и через несколько дней без кофе лежала часть дня как больная. Даже с Кавказа, где она была в командировке, мама писала бабушке, что купила кофе для Марии Федоровны, что говорит как о маминой памятливости, так и об умении Марии Федоровны поставить себя в доме. Кофе в продаже бывал не всегда, и его запасали в больших жестяных банках. Мария Федоровна пила утром крепкий кофе с молоком из большущей чашки, похожей на пузатую кружку. Когда она жарила кофе в своей жаровне, в еще горячий кофе она добавляла кусочек сливочного масла, и коричневые зерна делались блестящими. Мария Федоровна молола кофе в кофейной мельнице. Она ставила ее на колени, я помогала вертеть ручку, но у меня сразу уставали руки. Мария Федоровна готовила кофе в комнате. В кофейник опускался тряпичный мешочек — он держался на специально изготовленном кольце с зацепками, а когда я, прочитав детскую книгу о Мультатули[1], сказала ей, что в Индонезии в кофе кладут соль, она тоже стала подсаливать свой кофе. Я тоже пила утром кофе: три четверти чашки горячей воды, чуть кофе и остальное молоко. Мария Федоровна рассказывала, что у них дома в Костроме все наливалось из одного кофейника. «Тебе чаю?» — наливалась капля кофе. «Тебе кофе?» — наливалось побольше. Это казалось забавным, когда касалось других, но мне не пришлось бы по душе: для меня все имело свой вкус.
Икру ела преимущественно я. Икры покупали 100 грамм, а дома перекладывали в маленькую белую круглую фарфоровую коробочку, на которой сбоку было написано: «Икра. Братья Елисеевы». Я любила паюсную икру. «Купеческий вкус», — говорила Мария Федоровна и предлагала мне разрезанную ручку калача, намазанную зернистой икрой. Было вкусно, но еще лучше — бутерброд из французской булки со сливочным маслом и черной паюсной икрой.
Колбасу салями продавец резал особенным образом, наискось; получались тонкие-тонкие овальные куски, много из ста граммов. Мне Мария Федоровна давала один-два кусочка перед обедом, без хлеба — такая колбаса вредна детям. Толстую вареную колбасу продавцы резали иначе — правильными кружками, тонкие колбасы — наклонно. Дешевую колбасу (не самую дешевую, а «Любительскую», «Докторскую», «Ветчинно-рубленую», «Отдельную», полукопченую «Полтавскую» и «Ливерную яичную»), сыр и масло, хотя они всегда водились в доме, покупали тоже помалу, но по другой причине: негде было их хранить. Зимой на подоконниках было похолоднее, а в форточках между рамами прибивались фанерные дощечки, на которые ставили масленку и даже маленькие кастрюльки, а свертки с маслом и колбасой обвязывались бечевкой и спускались в пространство между стеклами или за окно детской, но не в столовой — там один раз украли масло. Летом масленку ставили в тазик с водой.
У Марии Федоровны были свои, волжские представления о рыбе: карпов и сомов мы не ели, так как это болотные рыбы, живущие в непроточной воде. Она любила «красную» рыбу, но к белуге относилась с некоторым пренебрежением. О крупной каспийской сельди она говорила: «Залом» — и утверждала, что до революции предпочитала японскую иваси, но как же вкусен и ароматен был копченый «залом», сочащийся белым жиром.
Мария Федоровна совсем не могла есть яблоки — не было зубов. Она скребла яблоко ложкой и ела получившуюся кашицу. Мне она давала ее заедать рыбий жир. Для меня яблоко было полноценным только целое, но я не могла съесть целый апорт, и Мария Федоровна разрезала его пополам, потом на четверти, но было неприятно начинать есть мягкую, ржавую поверхность («это полезно, это железо»). Я мечтала о совершенстве, о винограде без косточек, и раза два ела кишмиш, но, несмотря на косточки, «дамские пальчики» были лучше. Я перекусывала длинные, с тонкой кожицей, виноградины, от их нежнейшей сладости почти хотелось плакать. Мария Федоровна любила дыни и говорила, что на Волге арбузы — еда простого народа, бурлаков, которые едят их с солью. А я могла съесть арбуза так много, как никакой другой еды, и меня не только не удерживали, но поощряли: арбузы были мне полезны после болезни почек. Приходилось выплевывать косточки — и здесь не было совершенства, а Мария Федоровна вытирала клеенку и смеялась над моей измазанной рожицей. Арбузы привозились во множестве в Москву, ими торговали в магазинах и на каждом углу, они лежали прямо на тротуарах. Из арбуза вырезали треугольный кусок, и если мякоть оказывалась красной, он продавался дороже других. Если же она была бледной, розовой, арбуз стоил тогдашних копеек 15 кило, а совсем плохие, белые или битые, продавались почти даром; уличные мальчишки покупали отрезанные куски за одну-две копейки и тут же ели грязными руками, вытирая щеки подолом рубашки или кулаком.
Независимо от завтраков и обедов, но чаще после обеда, бывало, кололи и ели орехи: грецкие, полуфундук, фисташки, кедровые.
Если бы я была королевой, то кроме костного мозга с черным хлебом — редкого кушанья, для которого требовалось особое стечение обстоятельств, я бы ела только кожу жареных цыплят и жаренного в сметане леща, бесчисленные острые кости которого вынимали бы мои придворные.
Как и в остальном, не цена определяла мою любовь или мои пристрастия. И мне никогда и нигде ничто не казалось таким вкусным, как еда, которую готовили тогда дома. Я ела молочную пшенную кашу с большим удовольствием, чем отварную осетрину, а бычки в томате мне казались вкуснее, чем зернистая икра. Меня не заставляли есть то, что я не переносила (яйца, сливки и пр.), но в остальном капризы не допускались, и я ела неприятный, густой, дрожащий кисель и кислые творожники, в которые по какому-то предрассудку не клался сахар, съесть же конфету до обеда было совершенно невероятно (утром допускалось только печенье).