Вернемся к тем дням 1956 года, которые Александр Трифонович провел в Смоленске. 23 сентября во второй половине дня к моей хате на 4-й Северной подкатили две «Победы» одновременно. В одной из них приехал Александр Трифонович, сестра Анна и мама. Во второй — корреспондент газеты «Правда» по Смоленской области. Имени его не помню, и, наверное, это не столь уж важно (дату я хорошо помню, кому будет нужно узнать, не составит большого труда). В нашей единственной комнате было прибрано и даже уютно, но не было в ней стола. Собственно, стол вот-вот должен был появиться, как раз я занимался им в пристройке, оставалось только отделать столешницу. Пришлось внести его, как говорится, белым, неотделанным. Получилось с какой-то стороны даже занятно. Александр Трифонович и корреспондент помогли мне затащить стол в комнату, приладить недостающие сиденья, положив на табуретки отрезок доски, участливо и по-простецки посоветовали хозяйке "не проявлять особого усердия и забот насчет угощений — хорош хрен да луковица", а все прочее они предусмотрительно прихватили с собой. Пока Мария Васильевна с мамой и сестрой собирали на стол, Александр Трифонович затеял разговор о мастерах и мастерстве. Началом послужила деревянная кровать моей работы, которая привлекла его внимание рисунком инкрустации. Он касался рукой полированной плоскости спинок, удивлялся тщательности соединений и врезок и никак не соглашался с моим объяснением, что все это не так сложно, как может показаться неискушенному человеку.
— Не боги горшки обжигают, это да, но, знаешь, обжигают их мастера! — сказал под конец.
В то время у меня имелось мало изделий, которые я мог бы охотно показать. Многое по нужде было распродано, но все же кое-что нашлось. Я показал статуэтки, вырезанные из дерева, ажурные браслеты из кости, резные шкатулки и еще какие-то мелочи. Они произвели на Александра Трифоновича довольно приятное впечатление, и он с сожалением отметил, что я в свое время не получил должного образования.
— Да, Иван, в тебе — природный художник. И очень жаль, что сам ты долго об этом просто не знал. А впрочем, знаешь, все равно хорошо, ты — мастер. Порой мне самому так хотелось бы быть мастером какого-нибудь дела, например, быть хорошим печником.
Мы уселись за стол, но Александр Трифонович все продолжал начатый разговор. Он рассказал, что ему доводилось видеть у художников-скульпторов удивительные вещи:
— Как мне было ново и непонятно, когда показывали уродливые пни и разные коряги, на мой взгляд, пригодные только топить печь в каком-нибудь подовине, а мне говорили: "Вот, пожалуйста, почти скульптурный портрет Гоголя; а вот это — Антон Павлович, а тут — Достоевский". Я прямо-таки поражался их смелости, можно сказать — не верил. Оказалось — правда, художник может видеть или чувствовать в исходном материале, что тот таит в себе, что обещает.
Но вот на столе парит свежая отварная картошка, яичница во всю сковороду, солености на деревенский манер и «ниоткуда» — бутылка водки. И тут Александр Трифонович оставляет «схоластику» и, приняв позу какого-то далекого предка, запевает песенку о метелках: "Метелки вязали, в Москву отправляли. В Москве продавали — обратно езжали".
— Ну хорошо, дорогие мои! — громко и в то же время нежно и ласково начал Александр Трифонович. — До обидного мало, редко мы встречаемся, бываем вместе. Мама! Знаешь, я часто вспоминаю нашего Трифона Гордеевича. И недавно заметил, что многое во мне от него. Больше всего меня трогает его способность, его дар, если угодно, понимать и любить песню, а значит, и поэзию. Только подумать: в деревенской глуши, никогда ни с кем не встречался из просвещенных людей, не имел никакого контакта с ними, от которых, собственно, уходит в народ поэтическая мысль, а знал массу песен именно такого начала. Вот ведь что удивительно! Сколько я слышал в его исполнении песен, когда сам еще не знал, кому она принадлежит. И "За рекой, под горой, хуторочек стоит", "По небу полуночи ангел летел", и "Что ты жадно глядишь на дорогу", и "Сижу за решеткой в темнице сырой", и даже "О, не буди меня, дыхание весны". Нет, право же, удивительный был человек!
На несколько минут Александр Трифонович приумолк и думал о чем-то своем. Как раз в этот момент корреспондент «Правды» начал говорить:
— Знаете, что такое талант Александра Трифоновича? Это — редчайшее явление, это — гордость советской литературы! Он — вели…
Александр Трифонович как бы сбросил с себя отвлеченность и, сделав злую гримасу, резко оборвал:
— Ах, как это мне не нравится, как это нехорошо! Зачем же так непорядочно поступать?!
— Александр Трифонович! Простите, пожалуйста! Я понял, что допустил ошибку. Да не то сказал, но я понял…
Александр Трифонович не дал ему договорить и обратился к сестре Анне:
— Нюра, давай споем песенку о перевозчике. Я помню, у тебя очень хорошо получалось.
Анна из всех нас, пожалуй, самая несчастная: семейная жизнь у нее не сложилась. Образования — никакого. Всю свою трудовую жизнь прошла санитаркой. Выше не поднялась. У нее росла дочка Надя. Ей и посвятила Анна всю свою жизнь, без остатка. Надя оказалась способной, получила (при помощи Александра Трифоновича) образование: окончила Московский государственный библиотечный институт, а затем защитила диссертацию кандидата педагогических наук. Вот это и была награда для нашей сестры за все, что она вынесла. От рождения и до конца дней своих она не разлучалась с нашей матерью. Бессловесно, безропотно несла Анна свой тяжкий крест, идя всегда рядом с тем человеком, который дал ей жизнь. Все претерпев, она жила каждый день тем, что вечером будет встреча с мамой, ей она что-то расскажет, в ответ что-то услышит. И главная отрада у нее была дочка Надя, Наденька, Надюша
Анна запела:
Перевозчик-водогребщик,
Парень молодой.
Перевези меня на ту сторону,
Сторону — домой.
Мама слушала и, безголосо шевеля губами и покачивая головой, как бы шла следом песни, про себя совершая тот далекий путь, листая календарь обратно. И не выдержала — прослезилась, когда Александр Трифонович в самом конце песни добавил от себя:
Дальней молодости слезы
Не до тех девичьих слез.
Как иные перевозы
В жизни видеть привелось.
Александр Трифонович достал сигареты и, оглянувшись вокруг, встал, кивком сделал знак, чтобы выйти покурить. В маленькой прихожей (она же и сенцы, и мастерская) он обратил внимание на мой рабочий стол, остановился:
— Твоя "студия"?
— Да уж как назовешь… Занимаюсь вот… по возможности.
Я показал ему «стяжку» интарсии, скрепленную гуммибумагой заготовку для портрета "Василий Теркин" по рисунку О. Верейского. В ней еще трудно было что-либо понять ему: вся лицевая сторона была закрыта полосками клеющей бумаги, другая же, нелицевая, представляла собой топорщившиеся шероховатые кусочки разноцветной древесины. Но когда я пояснил ему, как все это будет выглядеть в конечном итоге, он удивился:
— Ты, Иван, неузнаваем! Пусть не все тебе удастся из задуманного, но я вижу в тебе интеллигентного человека, живущего с интересом к делу. И это — главное в жизни.
(Кстати упомяну, что тот портрет Василия Теркина находится в музее Смоленского педагогического института, в экспозиции, посвященной жизни и творчеству Александра Трифоновича.)
Мы вышли на улицу и увидели медленно идущего старого человека с палкой. Александр Трифонович так внимательно посмотрел на его согбенную фигуру, что я невольно насторожился и ждал, что он скажет.
— Ты видишь, что человек не переставляет свою палку, а подтаскивает ее? — спросил Александр Трифонович. — Это — старость. Когда я вижу таких людей, куда-то одиноко идущих, мне становится грустно: что-то он еще не доделал, что-то его еще к чему-то обязывает, но смотрит он уже только — Александр Трифонович ткнул скрюченной рукой к ногам — туда!.. И заметь, — он тронул меня рукой, — они об этом не думают и не замечают этого — живут! Живут, как судьба позволит: "Родятся в радости и умирают в радости", как сказал о простых людях Лев Николаевич Толстой. Это очень хорошо сказано и, смею думать, не без основания.
Мы слышим надтреснутый, застоявшийся голос сестры Анны:
— Шура, Иван! Где вы? Что у вас там? Мама беспокоится. Идите в комнату!
— Мама! Мы сейчас видели человека, и мне показалось, что это? …Нет, не сейчас, а однажды, когда я буду старый-старый, немощный и с палочкой буду где-то ковылять, ничего не видя, кроме своих поочередно шаркающих ног. Вот мы и задержались…
— Что это, Шура, у тебя такие мысли? Ты говоришь мне, своей матери, о том, что тебя совсем не касается. Ты подумал о том, что мне не может это нравиться? Не лезь вперед батьки…
— Вот это, мама, очень правильно, что ты вовремя одернула «супостата», так сказать, по-матерински. А теперь… теперь, хоть и прискорбно, но… памяти безвременно ушедших позволим по семь граммов, "по чарочке, по нашей, фронтовой…"
Может, эта «фронтовая» сыграла известную роль или просто потому, что с кровными родными Александр Трифонович счел возможным и нужным вести себя как-то иначе, чем с кем бы то ни было, затрудняюсь сказать, но он спросил у меня вот о чем:
— Скажи, Иван, как бы ты поступил, если бы однажды, при каких-то обстоятельствах, увидел старого опустившегося человека, который тащился бы с котомкой в рваной, истлевшей одежде, и вдруг узнал бы в нем меня, твоего брата?
— Ну, дорогой мой брат, — ответил я, — да я был бы рад, что встретил тебя живым, был бы рад тебе помочь — сделал бы все от меня зависящее, чтобы избавить тебя от несчастья!
— Верю, Иван. Знаю, что не оставил бы меня в беде. — Он положил мне на плечо руку и умиленно посмотрел мне в лицо.
Мы сидели рядом и говорили, и совсем как-то забыли, что нас слушают. Александр Трифонович продолжал:
— Ты рад, что у тебя есть такой брат? Ну, то есть, что я — твой брат?
Этот вопрос был для меня так неожидан, что я растерялся и не знал, что ответить. Во-первых, я боялся, как бы не обидеть брата той правдой, которая действительно имела место, а во-вторых, не хотел отделаться выдумкой, не хотел и не мог лгать в угоду уверенности брата, что мы, его братья и сестры, просто счастливы, что он есть на свете. На самом деле все было несколько иначе. Жизнь свидетельствовала: мы (братья и сестры) никогда не были вхожи к брату как к брату. Для нас он был "за кордоном". И не это, допустим, главное, пусть оно и так, хотя — как же так? По какой-то нужде Константин хотел видеть Александра Трифоновича. Поехал в Москву, через посторонних людей раздобыл адрес, добрался до той сказочной Пахры. У бетонного гаража-ограды была овчарка: ходу нет. Постоял, подумал: "Как тут быть?" Но живые там были, вышла сама Мария Илларионовна.
— Что вы хотите? — спросила она, не открывая калитки. — Несколько секунд я молча смотрел на нее, она — на меня, — рассказывал мне Константин, — затем сказал только одно слово: "Ни-че-во!", повернулся и ушел.
Она "не узнала" Константина Трифоновича, хотя общеизвестно, что он и Александр схожи, как близнецы. Это — страшно.
Но это еще ничего не говорит о самом Александре Трифоновиче, скажет или подумает читатель. Возможно, но все же, все же…
Итак, мне нужно было ответить на вопрос: рад ли я, что у меня есть такой знаменитый брат?
— Да, я всегда радовался твоим успехам, — сказал я, — гордился, что ты наш, ты — брат. Я носил твое имя возле сердца, радуясь каждому твоему слову, встреченному мною за тысячи верст от тебя. Но для большинства людей, с которыми приходилось и приходится встречаться, я — лишь однофамилец твой. Как только назову себя, тут же мне сообщат: "Писатель есть Твардовский, «Теркина» написал. Знаете?" — "Да, — говорю, — знаю, он мой брат". — "Ну-ну! Брат…", посмотрит этак одним глазом, почешет затылок да и прыснет со смеху: "Куда хватил!"
Александр Трифонович слушал меня не без улыбки, хотя, видимо, соглашался, что такое может быть.
— Так что, — продолжал я, — радость моя нередко омрачалась, но что поделаешь… Тебе же говорили земляки: "Высоко, земляк, пролез", вот ты и должен понять меня. Что ж можно добавить? Многое зависит от наших отношений, а они зависят от тебя. Чем ближе ты будешь к нам, к своим братьям, тем больше мы будем рады. Ты не обиделся?
— Может быть… — сказал он, вздохнув, грустно посмотрел на меня, затем взял бутылку и налил себе и мне водки. Он упустил из виду, что рядом сидит его товарищ, корреспондент, и я напомнил брату об этом.
— Простите, пожалуйста, я задумался и… бывает. — Он налил и товарищу. — Продолжим! — сказал и, морщась, выпил. Закусил очень слабо и, глядя на меня, начал разговор совсем о другом.
— А не согласишься ли ты поработать у меня? Мне нужно надстроить книжные шкафы. Я привык к ним, и мне не хочется их заменять, но надо их как-то нарастить, что ли, или сделать в том же стиле надставки. Как ты думаешь, это можно сделать? Ты хорошо заработаешь у меня. Это без шуток!
— Я был бы счастлив, если ты смог бы обеспечить нужным материалом и, конечно, условиями, чтобы я никому не мешал и чтобы мне также…
Он не дал мне договорить, заверил, что все это можно уладить.
Я подумал (правда, с долей сомнения): а почему бы и не поработать, почему бы не показать брату, что и как я могу. Мое положение было весьма незавидное в смысле финансов, я даже обрадовался, что есть случай заработать, и мы как бы договорились, что он даст мне знать, когда можно будет к нему приехать с инструментом. Но вот он уже уезжал, и я, выйдя проводить, забеспокоился, что он не записал мой адрес, напомнил ему. Он, сидя в машине, взглянул на номер дома, что-то прошептал раза два, кивая головой, но так и не записал. И мне показалось, что дело не сбудется.
Месяца два-три я ждал письма с приглашением, строил всякие догадки, но так ничего и не дождался. Рассказал Константину, что так-то и так, имел разговор — жду.
— Не жди! — сказал Константин. — Пустое! — махнул рукой: дескать, разговор после рюмки…