Восемь месяцев жизни в Швеции (хотя это время прошло в основном в лесной глуши) все же кое-что значили в смысле первичного овладения языком: коряво, дурно, но каждый из нас что-то мог сказать, спросить, ответить или просто догадаться, о чем шла речь. В этом отношении я имел сравнительно больший успех — шведский для меня был вторым после финского иностранным, и это играло известную роль: я твердо знал латинский шрифт, легко разбирался в грамматических формах словообразований, умел пользоваться словарем. Помогло мне и то, что я успел дать о себе знать в Финляндию незабвенной Анне-Лисе — дочери владельца литейно-механических мастерских. Я сообщил Анне-Лисе (на финском), что жив и здоров, просил не судить строго, заверил, что готов немедленно возместить стоимость велосипеда в любой форме: деньгами или посылкой нужного товара, что это в Швеции не запрещено. Нет, Анна-Лиса не упрекнула. В ответном письме она выражала искреннюю радость, что я дал о себе знать, и были слова самых добрых пожеланий. А несколькими днями позднее я получил от нее русско-шведский и шведско-русский словари и грамматику шведского языка.
В общем, так скажу: почувствовал, что с лесорубством надо кончать. Может, не было бы таких мыслей, если бы ничего другого не знал, но — никуда не деться — я считал, что могу назвать себя знающим дело и место работы по специальности получу. К тому времени из объявлений в газетах я узнал, что в каждом городе Швеции есть информационное бюро под названием «Арбетсфёрмедлинг». Это сложное название в переводе на русский понимается как посредническое учреждение по трудоустройству: можно оперативно связаться с любым предприятием в стране, получить сведения или дать адрес предприятия, где могут принять на работу по той или иной профессии. Признаться, я не очень верил, что все так просто, а потому решил лично побывать в ближайшем городе Шеллефтео. Сделать это было несложно — автобусом не более одного часа пути. И я не откладывая совершил эту поездку. Город Шеллефтео по численности жителей можно было сравнить с районным центром. В те годы в нем было тысяч двадцать пять — тридцать, но выглядел он несравнимо крупнее, капитальнее, наряднее.
Бюро «Арбетсфёрмедлинг» я нашел без труда, шел-посматривал, собирался спросить, но не потребовалось — оказался у подъезда. Это были, можно сказать, мои первые шаги в положении свободного человека в городе на чужбине. Но к свободе тоже надо было привыкнуть, освоиться, что само по себе не совсем просто. Не думаю, что по внешнему виду меня можно было заподозрить заморским пришельцем, но на служебном месте в названном заведении оказалась… миловидная, молодая особа, чего я почему-то не предполагал и сразу почувствовал себя несвободно. И хотя я нашелся сказать и "Здравствуйте!", и "Простите!", и о том, ради чего… Но шведских слов не хватило, рассказ застопорился, пришлось извиниться и сказать, что я — русский. Как ни странно, но эпизод запомнился именно таким: для той милой дамы было полнейшей неожиданностью, что перед ней стоял молодой русский. Она даже вздрогнула, хлопнула в ладоши и даже вскрикнула "Ой!" и, привстав, с улыбкой, говорила с душевной доверчивостью, что она рада видеть русского молодого человека и быть для него полезной.
Поездка в Шеллефтео не была напрасной. В моем присутствии отыскали по справочнику номер телефона предприятия "Свенсоне треснидери" ("Резьба по дереву Свенсона"), которое находилось в ста двадцати километрах от города, в местечке Индальсэльвен, состоялся разговор с самим предпринимателем Гарри Свенсоном и был получен конкретный ответ: "Буду счастлив видеть у себя русского резчика, добро пожаловать, сообщайте день приезда, рейс автобуса, я встречу". Вопрос был ясен. Приближалась минута поблагодарить за приятную встречу, но помнится, что, право же, не хотелось спешить расставаться с этой очаровательной женщиной. Она встала из-за стола, подала руку и сказала: "Фрю Христина Дальберг. Всего вам доброго!"
Итак, я должен был заявить о расчете в лесном хозяйстве акционерного общества «Бюваттен» и уехать. Шестерых русских я покидал, это было ясно, навсегда. Восемь месяцев мне пришлось вместе с ними работать в лесу, но за это время я никого из них близко не узнал и ни с кем не сдружился — жалеть нечего. Мой уход им был понятен — они видели мои работы. Видели, как из березовых дров зачинались в моих руках и обретали форму изделия, достойные внимания, а иногда и восхищения. Это так. Что я могу добавить о тех людях? Существенного ничего. Помню Валентина Шевченко: примерно моего возраста, сдержанный, остроумный, завистливый и очень скупой. Сравнительно, как говорят, грамотный. Помню, был Вокбус — малограмотный, неразвитый, имени его я не знал, все называли его по фамилии. Был молодой парень Лавров, спортивного вида, совестливый, скромный. Имени не помню. Котов — самый пожилой из всех — в те годы ему было лет сорок пять, малограмотный, отсталый человек, имени его не помню. Арапов — из бывших зэков Колымы, баянист, пристрастен к алкоголю, но в Швеции свободной продажи алкогольных напитков не было — пил одеколон.
В управлении лесного хозяйства «Бюваттен», куда я пришел с заявлением о расчете, ко мне отнеслись внимательно и понимающе: были слова благодарности и пожелания благополучии и удач на новом месте. Расчет был произведен безотлагательно, было начислено и за дни положенного отпуска. Я, кстати сказать, как-то и не имел в виду, что у капиталистов есть такой закон. В общем, все было без осложнений.
Накануне моего отъезда, когда я уже собрал и уложил все мои небогатые пожитки, кое-какой личный инструмент и образцы работ, к нам в общежитие вошел незнакомый человек, приветствуя нас на русском языке. Но произношение сразу же выдавало, что гость не из русских. Он назвал себя учителем одной из школ города Орншельдсвик, что в шестидесяти километрах, сказал, что приехал сюда, желая встретиться с русскими, о которых узнал случайно, что давно и серьезно изучает русский язык, но все еще не удавалось встречаться с русскими людьми. Внешне он выглядел симпатично: среднего роста, элегантен, свободен и открыт в своих взглядах, внутренне собранный. Терпеливо подбирая слова, он рассказывал о том, что его мечта и весь смысл жизни — это русский язык, что желание такое у него возникло после прочтения великих русских писателей Достоевского, Лео Толстого (тут же отметив, что читал лишь отдельные их произведения). Но это же в переводе, что совсем неоднозначно оригиналу. Слушать его было интересно, и в искренности его слов у меня никаких сомнений не возникало. Чувство увлеченности делом, мечтой, когда конкретной цели человек отдает все свои силы, мне было знакомо с отроческих лет и потому ничего странного в молодом шведском учителе я не увидел. Я помнил, что в юности брат Александр так же был обуреваем мечтой стать настоящим поэтом, ради этой цели не считался ни с чем и молча нес душевную боль — страдал, что видно из его писем в адрес критика Анатолия Кузьмича Тарасенкова, помеченных январем 1931 года. Приведу для наглядности одно из писем:
"Смоленск, 31/1 31
Толя!
Я добит до ручки. Был у секретаря обкома, он расследовал дело насчет обложения хозяйства моих родителей и — признано, что обложению подлежит.
Подозревать в пристрастности я его не могу. Я должен откинуть свои отдельные недоумения и признать, что это так.
Мне предложили признать это и отказаться от родителей, и тогда мне не будет препон в жизни.
АПП же, несмотря ни на какие признания (а я признал и отказался), хочет, страшно хочет меня исключать.
Скажи ты мне ради Бога, неужели это мой конец. Скажи. Поддержи. Почему я один должен верить, что я, несмотря ни на какие штуки, буду, должен быть пролетарским поэтом? Может, ты-то этому не так уж и веришь?
Может, я действительно классовый враг и мне нужно мешать жить и писать.
Я жду от тебя серьезного и убедительного, но не утешающего письма, срочно! Срочно, как только можно.
Замуторили меня здесь в Смоленске, что я и выразить не могу.
Толя! Может быть, мне в Москву податься?
Толя! Об этом письме кроме тебя никто не должен знать. Оно такое. Если узнает Клара или Маруся — я перестану с тобой иметь дело.
Ты этого не сделаешь, Толя!
Жду ответа, держусь покамест! Жду ответа.
Александр".
Кажется, ясно: во имя избранной цели Александр ни перед чем не останавливался, вплоть до отказа от родителей. Тяжесть такого поступка отмолить трудно, и он не мог этого не понимать — нес этот грех в своей душе молча в течение всей своей жизни. Но, как говорится, Бог ему судья.