Продолжая находиться под хозяйской крышей без каких-либо попыток отдаляться от мастерской, я не оставлял своих намерений отправиться в странствие вдоль побережья Ботнического залива на север. Сдерживала меня одежда и отсутствие энной суммы денег — где-то в пути выпить хоть чашку кофе, купить финскую лепешку. Не разрешив этих вопросов, нельзя было и думать пускаться в путь. Все, казалось, способствовало: время года, наше безнадзорное бытие, знание языка, осведомленность в географии. Но в той одежде, которая была на мне, ни в коем случае рисковать было нельзя. И тут еще появились новые, до поры не учитываемые мной сложности: ведь я все еще ни словом не обмолвился с Анатолием о своих планах. Размышлял: "Ну, если, допустим, все у меня будет, как говорится, "на мази", настанет какой-то вечер, когда я уже должен сорваться с места, то как быть? Попрощаться и уйти? Ждать случая, когда он будет спать, — уйти тайно? Или понадеяться на его солидарность и ввести в курс предстоящих моих намерений?" Казалось бы, за столь немалый срок нашей совместной работы можно человека узнать, да вот такого убеждения у меня не было, может потому, что я сам никому не открывался. Так же, видимо, мог и Анатолий хранить свою тайну.
И все-таки я решился рассказать Анатолию о своих намерениях. Не могу вспомнить точно было ли это поздним вечером или ночью в часы мучительной бессонницы, да и не в этом главное, факт — что разговор такой состоялся. Ну, раз это так, то надо было рассказать и о том, что меня побуждало идти ва-банк, — на такой трудный и рисковый поступок. В жизни оно так, сам примечал: долго человек сдерживается, томится, ни с кем не делясь своей тайной, да приходит такой момент, что нет больше сил, и стоит только чуть затронуть эту предельно натянутую струну — и все… Может, и не на пользу себе, а может, и легче станет.
Рассказал я Анатолию о своей ранней юности, о спецпереселении и мытарствах всей нашей семьи: побеги, аресты, жизнь без документов, о более позднем периоде, когда предлагали увольняться с работы только потому, что по происхождению ненадежен, отказывали зарегистрировать новорожденного в загсе и посылали в комендатуру НКВД, где новорожденного регистрировали как спецпереселенца. На ж тебе, обернулась война еще и пленением, в придачу ко всему.
— Вот, дорогой мой Толя, что меня побуждает на такой шаг! Тут и гадать не надо, что можно ожидать при моем возвращении из плена. Все будет учтено, и Колымы не миновать, а это пострашнее финского плена.
После недолгой паузы, которую Анатолий понял, что я закончил свои откровения, он тут же спросил:
— Хочешь знать мое мнение? — на что я ответил неопределенно, но и не возражая, в том духе, что «допустим» или "ну, пусть так…"
— Я, Иван, не моложе тебя и хорошо помню, как батьку забирали в тридцать втором — какая-то малость пшеницы была у него припрятана, и ее нашли. Пять лет "учили свободу любить!" А ты таился, ничего не говорил мне о своих планах. Неужто не доверял? — почти с обидой закончил он.
Я должен был объяснить ему, что в таких рисковых делах положено быть осторожным и ни в коем случае не наталкивать, не впутывать человека, который своим умом не пришел к подобному решению.
— Ну это само собой, это правильно. Так я же своим умом и решаю: давай вместе! Разве хуже вдвоем?
Сказать ему, что да, я считаю — хуже, так ведь обидится. Я был уверен, что он еще не успел вдуматься, не в состоянии был даже представить себе, как велик риск нелегально преодолеть более четырехсот километров вдоль морского побережья, озираясь, голодая, ночуя под случайным кустом. Право же, я посожалел, что объяснился с ним, но правда и то, что уйти, не сказав ему ничего, вряд ли бы смог.
— Ладно, Анатолий, можем пойти и вместе, если ты до конца сможешь оставаться мужчиной в полном смысле этого слова. А пока, знаешь, давай-ка спать! Спи и думай о том, где и как достать нам самое простое и необходимое из одежды: штаны, куртки, кепки, рубашки. И Боже избавь от беды… никаких поводов для подозрений и догадок! Учти это! О том чтоб без шмуток — нечего и думать! Ну, спокойной ночи!