Совершенно беспристрастно смею сказать, что хозяин предприятия Сёдерлюнд оказался очень неплохим и сговорчивым человеком. То, что он проявлял заботу о людях и в том числе, может, особенно о нас, пленных, подтверждалось постоянно. Он никогда не посмел сказать "давай, давай", как это практиковалось у нас в СССР не только в местах спецпереселений и в лагерях НКВД, но ведь и в колхозах было так. О том же, что, работая у этого мелкого собственника, мы, пленные, не знали голода — нет нужды и говорить: обед и ужин для нас готовила и приносила в бытовую комнату его дочь. Звали ее непривычным для русских двойным именем Анна-Лиса. Ее личная жизнь была помечена глубокой душевной травмой — муж наложил на себя руки, оставив ее с младенцем, когда ей было только двадцать. В нашу бытность мальчику было уже лет пять-шесть, и он всегда был с мамой рядом. Красотой она не отличалась, к тому же была излишне полной для своего возраста, и было похоже, что это ее немало огорчало. К нам, русским, она была расположена весьма любезно и доброжелательно — к случаю охотно могла присесть возле нас во время обеда, в меру приличия полюбопытничать, порасспросить о том, о сем. А уходя, непременно скажет: "Кайкеа хювин тейлле, поят!" Такое ее отношение очень трогало нас и возвышало ее как женщину. Возможно, это объяснялось ее личной печалью о своей неблагополучной судьбе, но если и так, то свойственно это только хорошим людям.
В течение всего рабочего дня наше положение как-то скрашивалось: называли нас по имени, не слышалось унизительного финского «сотаванки» ("военнопленный"), не резало слух каким-то образом залетевшее из лагерей НКВД блатное: "А ну, суки, вылетай без последнего!", "Ты, падло, куда прешь?!", "Тебе, гнилая твоя потроха..!", не давила бесконечная ужасающая ненависть-злоба к себе подобному. Конечно же на работе у Сёдерлюнда ничего похожего не было. Но вот кончается рабочий день, приходит охранник с автоматом и уводит тебя в зону, «отдыхать» в аду. Ведут тебя по улице пригородного поселка, ты видишь мельканье ног встречноидущих, но тебе не хочется даже приподнять голову, смотришь вниз и думаешь, думаешь… И не мил тебе свет. И не на что тебе надеяться — впереди, если даже это случится и ты вернешься на Родину, ждет тебя какая-нибудь Индигирка или Колыма, Норильск или Печора: "Сойдешь поневоле с ума — оттуда возврата уж нету!", как поется в песне колымских зэков.
Все же в конце концов взбрело мне в голову вот что: а не затеять ли разговор с хозяином о том, чтобы не водили нас на ночлег в зону? Подумалось так: хозяин сам из себя вроде бы человек сговорчивый и доступный. На работе у него никто нас не охраняет, нет сомнений и в том, что как работники мы ему очень необходимы, ведем себя вполне добросовестно. Так за какой же такой грех мы должны переносить нечеловеческие муки лагерных условий в часы ночного отдыха? Этой мыслью я поделился с Анатолием, которого теперь уже, казалось, порядочно понял по совместной работе и положению. Он, Анатолий, мужчина моего же возраста, с делом знаком хорошо, очень честолюбив, но не глуп и симпатичен. Не было между нами и секретов. Слушал он меня и плечами пожимал.
— Слушай, Иван! — начал он. — Ты, право же, черт знает, право же, не то проницатель, не то отгадчик: ты как мог почувствовать или разгадать мои мысли? Отгадал, присвоил и подаешь теперь мне, как свои. Вот брат чудо! Поверь мне, я давно думаю об этом. Знаю, что уже многие из пленных этого же лагеря живут у крестьян, без охраны. Так почему бы и нам об этом не поговорить?
Саму беседу с хозяином вряд ли стоит описывать подробно, скажу покороче. Финским я владел к тому времени лучше Анатолия, и потому было решено, что вести разговор более с руки мне. Хозяин был молчалив вообще, и это меня несколько смущало: трудно было понять, как он реагирует — на этот раз он только слушал да покачивал головой. Были некоторые проблески не то ухмылки, не то улыбки, как бы удивляясь моей смелости, но хотя и не сказал ни «да», ни «нет», неудовольствия не выразил. Сказал только одно: "Селева!" ("Ясно!"), с тем и ушел.