В начале декабря мы четверо с утра до вечера, не давая себе отдыха, готовились к процессу. Назначенный день открытия процесса приближался, а у нас возникали все новые и новые вопросы, порождавшие все новые и новые решения. Как вдруг на третий или четвертый день нашей работы Миронов через секретаря спецканцелярии сообщил: слушание дела откладывается. Наша просьба удовлетворена.
Как радовались мы тогда в первые минуты, когда, перебивая друг друга, задавали один и тот же вопрос:
– Когда будет слушаться дело? На сколько отложено?
– Не знаю, товарищи адвокаты. О новой дате слушания дела вас известят дополнительно. Работайте спокойно, времени у вас теперь совершенно достаточно.
Когда мы остались одни, когда первая минута радости прошла, так же одновременно прозвучало:
– Что это может значить? Почему Миронов решил отложить процесс? Почему отложил его на неопределенный срок?
Казалось бы – чему мы удивились? В чем сомневались? Сами просили отложить дело, а теперь, когда наша просьба удовлетворена, ищем в этом какой-то скрытый смысл, а может быть, и угрожающий признак.
Если бы Миронов отложил дело на 3–5 дней, мы бы тоже удивлялись – политические процессы обычно не откладывают, как бы настойчиво об этом ни просила защита. Но дело откладывалось на неопределенный и, очевидно, длительный срок. Следовательно, сделано это было не для адвокатов. Мы понимали, что за кулисами этого процесса что-то происходит. Что где-то вне суда принимаются, возможно, новые решения, для выполнения которых требуется время, и что наше ходатайство было использовано лишь как благовидный предлог.
И опять шли дни. Мы уже закончили подготовительную работу, уже каждый из нас по нескольку раз беседовал со своим подзащитным, уже кончился декабрь и наступил новый – 1968-й – год.
4 января в консультацию пришла телефонограмма: дело Галанскова назначено на 8 января в 10 часов утра.