Время от времени мне приходилось выполнять обязанности дежурного офицера и, соответственно открывая и закрывая отдел, совершать тщательно разработанный ритуал. По вечерам, перед тем как покинуть помещение, каждый сотрудник клал ключи от своих сейфов и от кабинета в небольшой деревянный ящичек, запирал его и опечатывал собственной печатью, используя при этом кусочек пластилина. Я собирал затем все ящички и убирал их в сейф в комнате секретаря начальника отдела. Заперев сейф и спрятав ключ от него в другой деревянный ящичек, я доставал из еще одного ящичка комплект запасных ключей и заново открывал все двери для уборщицы, которая занималась своим делом в течение последующих полутора часов.
Когда она заканчивала уборку, я снова запирал на ключ все комнаты и на каждую из них вешал деревянную бирку, после чего опечатывал их моей собственной печатью с применением того же пластилина. И наконец, запирал дверь в комнату секретаря, опечатывал ее тем же способом, опускал ключ в деревянный ящичек, который также опечатывал, и относил его в секретариат Первого главного управления, где работа велась денно и нощно, все двадцать четыре часа в сутки.
Утром я приходил на работу в семь часов, раньше других, забирал свой ящичек, отпирал дверь в комнату секретаря, извлекал из сейфа персональные ящички сотрудников и расставлял их на столе. Каждый сотрудник, зайдя в это помещение вскоре после восьми, брал свой ящичек, ломал печать, вытаскивал из него ключи, отпирал дверь в свой кабинет и, в довершение всего, открывал один из сейфов, чтобы взять бумаги, с которыми он собирался работать. Когда появлялся начальник отдела, в промежуток между восемью и девятью часами, я докладывал ему по всей форме:
— Товарищ полковник, во время моего дежурства никаких происшествий не произошло!
Это было одним из немногих заимствованных из армии элементов, прижившихся в КГБ, сотрудники которого девяносто девять процентов своего рабочего времени вели себя как гражданские служащие. Вместо формы, в которой никто никогда их не видел, они носили повседневный штатский костюм, к тому же весьма скромный. Если кто-то одевался чересчур уж вычурно, то тут же подвергался открытому или, в лучшем случае, едва прикрытому осуждению со стороны своих товарищей.
Особенно за всем этим следили в Первом главном управлении, сотрудники которого должны были обладать хорошими манерами и вести себя предельно вежливо. Кричать или, тем более, топать ногами было недопустимо. Приказы надлежало отдавать в виде просьб или пожеланий. Некоторые, соблюдая это негласное правило, доходили до абсурда. Например, какой-нибудь крупный начальник начинал вдруг мурлыкать вам ласково:
— Мой дорогой Леня, пожалуйста, окажите любезность подняться на пятый этаж и взять для меня книгу, о которой я вам говорил.
Но любая подобного рода просьба была в действительности самым настоящим приказом, и если многие сотрудники и разговаривали с вами с кротостью агнца Божьего, то это вовсе не значило, что они не были в душе свирепыми волками.
Новая опасность нависла надо мной, когда мой друг и покровитель Михаил Любимов, занимавший в Копенгагене пост резидента, обнаружил, вернувшись в Москву, что попал в куда более скандальную историю, чем я. Его супружеская жизнь, как и моя после первого брака, была далеко не безоблачной, и он к тому же имел несчастье влюбиться в жену агента КГБ. Этот человек, бывший нашим тайным осведомителем, послал письмо с жалобой в Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза. В его обращении в эту инстанцию говорилось: «Начальник копенгагенского отделения КГБ, воспользовавшись своим служебным положением, отнял у меня жену. Будучи всего лишь агентом КГБ, я бессилен сам себя защитить".
Начальство пришло в бешенство. Столь бурная реакция с его стороны не в последнюю очередь объяснялась тем, что Любимов не прошел соответствующей дополнительной проверки перед тем, как занять более высокий пост начальника одного из подразделений, приданных непосредственно Первому главному управлению, и не успели его утвердить в новой должности, как в Москву пришла весть об его супружеской неверности. Для боссов с их пуританской психологией это было настоящим потрясением. Они поспешили объявить, что Любимов обманул КГБ, поскольку не сообщил начальству о переменах в его личной жизни. Его тотчас же сместили с должности, в которую он так и не успел вступить. Независимо от того, как относились Титов и Грушко к проблеме любви и брака, подлинная причина смещения Любимова состояла в том, что они видели в нем потенциальную угрозу своему положению и посему организовали настоящую его травлю.
Отставка Любимова не только означала крушение планов и надежд талантливого человека, но и осложняла мою собственную жизнь, поскольку вокруг пошли разговоры:
— Что, черт подери, творится там, в этой Дании? Скандалы — один за другим!
Одного того факта, что ты работал в Копенгагене, оказывалось достаточным, чтобы на тебя начинали коситься. Кроме того, расправу с Любимовым я воспринимал и как ослабление моих собственных позиций: проявив себя в прошлом как верный, добрый мой друг, он смог бы и в будущем оказывать мне поддержку, причем еще большую, чем прежде.
Вследствие описанных выше событий мое положение становилось все более и более шатким. Я все еще присутствовал на важных совещаниях и дважды составлял годовые отчеты отдела, что свидетельствовало об огромном доверии ко мне. И все же я не был уверен, что у меня есть какое-то будущее в КГБ, и эта неопределенность подсказала мне мысль перейти на работу в институт Андропова.
Именуемое официально ордена Красного Знамени институтом имени Ю.В. Андропова, но более известное как Андроповка, это заведение было создано на базе школы номер 101, являвшей собой гигантский, помпезный разведывательный центр с непомерно раздутым штатом. В то время одна из главных его задач состояла в развитии направления, которое можно было бы назвать научным. В планы института входило создание на его базе научно-исследовательского и учебного отделений, где будут готовиться диссертации, а выпускники института получат специальность лектора или. преподавателя по общественно-политической тематике. Поскольку я находился как бы в подвешенном положении и не видел никаких перспектив для моего дальнейшего продвижения по службе, то решил поработать год-другой там.
Но я недооценил злонравия своих старших по должности и званию коллег, которые, узнав о моем намерении, тотчас снова раздули историю с моим разводом и тем самым затруднили мне переход на работу в институт. Поэтому я принял другое решение: оставаясь по-прежнему в своем отделе, поступить в аспирантуру и заняться диссертацией по психологии скандинавских народов. Проведя в институте в общей сложности несколько месяцев и приглядевшись получше к своим товарищам по группе, я понял, что оказался в компании каких-то дегенератов. Один был алкоголиком, хотя и скрывал это. Другой, служивший ранее в Восточной Германии, совершенно ополоумел от непрерывных семейных разборок. Третий, явный сексуальный маньяк, постоянно рассказывал нам, как некогда любил женщину, такую толстую, что для того, чтобы совокупиться с ней, ему приходилось принимать фантастические позы. Глядя на них, я невольно думал о том, что, наверное, и сам кажусь кому-то столь же странным в каком-то отношении, как и они. Диссертации, надо сказать, я так никогда и не написал, поскольку по отделу пополз слух, что руководство подыскивает подходящую кандидатуру для работы в Англии.