Отношения у меня с окружающим миром установились идеальные. О моих друзьях я не говорю — с ними у меня и раньше было полное взаимопонимание (даже при несогласии), а теперь оно еще укрепилось и согласием. Но радостное ожидание перемен царило повсюду. Иногда это доходило до комизма.
Однажды я зашел в «Литературную газету» к своему однокашнику и товарищу по моей, если можно так насчет меня выразиться, военной службе Владимиру Огневу. Во время моего с ним разговора — в основном о поэзии — вдруг вошел по какому-то делу известный критик Анатолий Тарасенков. Поговорив о делах, он на прощание между прочим сказал:
— Нет, завтра я не смогу (выполнить какую-то просьбу ). Я сегодня еду в Ленинград на совещание по лирике. Так уж через пару дней.
Услышав слова «совещание по лирике», я, находящийся тогда еще «вне игры», еле удержался от смеха. Но мой друг Володя посмотрел на Тарасенкова с завистью — его тогда еще на подобные совещания не приглашали.
Современный читатель, услышав словосочетание «совещание по лирике», скорее всего, рассмеется вместе со мной тогдашним. Но это потому, что он, как и я тогда, находится «вне игры», вне той игры, которая тогда велась. Но и Тарасенков, и Огнев прекрасно знали, что такое лирика, и все-таки серьезно относились к этому мероприятию. Почему? — спросите вы. А потому, что оно при всей нелепости своего названия было одним из симптомов раскрепощения — по-настоящему это мероприятие, вероятно, надо было бы назвать «совещанием по реабилитации лирики». Тоже смешно, но смешными выглядят не Тарасенков, не Огнев, не некоторые другие реальные или потенциальные участники этого действа, а ситуация, в которой надо было «ставить вопрос» о лирике, ситуация, которую создали не они и из которой надо было как-то выходить. То есть выработать более приемлемую, более «либеральную» государственную (пардон, партийную) точку зрения на этот вопрос, примирить лирику с государственной (пардон, партийной) идеологией. Поскольку просто отменить руководство партии литературой было невозможно, на эту нелепость (а это нелепость даже с точки зрения идеологии) никто и не замахивался. Смешными были не люди, которым приходилось изворачиваться, смешным, хоть и страшным было мертвящее сталинское наследство, которое заставляло их это делать и даже радоваться, что наконец это становится возможным.
Кто о чем, а вшивый о бане. Я действительно пользуюсь сейчас еще одним поводом, чтоб дать представление о том, чем была по своей мертвящей сути сталинщина и что она значила в судьбе России. О живчиках, которые в жажде делать открытия открывают необходимость Сталина русской истории, я не забочусь — корысть опровергнуть нельзя. Но что касается остальных, мне очень хочется, чтобы они поняли, от какого наследства им еще предстоит освободиться, что преодолеть, чтобы увидеть реальность и как-то с ней справиться — выжить. В каком-то смысле этой возможностью ставить наконец на обсуждение «вопрос о лирике» определялось все тогдашнее освобождение. Ведь это был год 1953-й, а даже не 1956-й и тем более не 1962-й. Под авторитет Сталина его соратники уже подкапывались, но тихо и робко. Якобы и не покушаясь на его незыблемость — его имени и его порядков. Как выпускали по амнистии репрессированных.
Характерная деталь. В один из своих приездов (а я, как, наверное, догадывается читатель, удалялся в Москву с места своей практики часто) я обнаружил на дверях всех продовольственных магазинов объявление, что с такого-то числа в этом магазине будет свободно и без всяких ограничений продаваться мука… Родившимся позже поясняю: мука в Москве продавалась, может быть, и чаще, чем в Чумакове, но тоже очень редко, ее надо было «доставать». И вот, пожалуйста. Алексей Баталов, с которым я тоже встретился, рассказал мне по этому поводу такой анекдот. На Красную площадь к Мавзолею, где тогда вместе лежали Ленин и Сталин (по этому поводу тоже был анекдот — газетное объявление: «Меняю один мавзолей на два в разных районах») приходит подвыпивший рабочий и с великой грустью причитает:
— Товарищ Сталин!.. товарищ Сталин!.. Вот уже и муку стали продавать!.. Эх, товарищ Сталин!.. Три месяца до хорошей жизни не дожил!
Анекдот в утрированной форме передает настроение, бытовавшее в определенной части городского населения. Она же в основном и определяла «Ходынку» в дни прощания с вождем. Деревню тогда эти настроения почти не захватывали. Мне рассказывали, что на московских вокзалах, где скапливались в ожидании поездов ездившие в столицу по своим делам колхозники, и в день объявления о смерти Сталина, и в дни прощания с ним, и в день его похорон царило полное спокойствие — ни скорбных возгласов, ни скорбных лиц не было… Деревня тогда еще хорошо помнила, что с ней проделывал усопший.