Между тем (выражение критика Анастасьева) «маразм крепчал». В Караганде это меньше ощущалось, но, судя по газетам и радио, обстановка в стране накалялась. В несчастной стране евреям грозило стать самыми несчастными. Конечно, далеко не все это одобряли. Мне рассказывали, что видный киевский хирург, фамилию которого я не помню, но человек вполне русский, когда ему утром 13 января перед операцией, показали газету с историческим сообщением, прочел ее и прилюдно выразился так:
— Только в нашей стране воинствующего мракобесия еще возможны такие вещи. А теперь моем руки — и в операционную.
Как ни странно, я не только восхищен мужеством этого доктора и его чувством собственного достоинства (и тем, что никто не донес, что тогда было весьма опасно для недоносителя) — я завидую ему. Завидую его «еще» — у меня такой несокрушимой веры в необратимость прогресса давно нет. Слишком многое произошло после этого… Я убедился, что дикость мастерски умеет адаптироваться к прогрессу, и стал подозревать, что она в состоянии даже ассимилировать его.
Были и случаи противоположные. Родственник моих друзей, интеллигентный генерал, дворянин, много и безрезультатно лечившийся, в один из этих страшных дней объявил своей сестре, что теперь понимает причину своих злоключений — вредительство. Та выгнала его из дома. Между тем он не был и не стал антисемитом. Просто он был измучен болезнью, не предвещавшей ему ничего хорошего, и любое рациональное объяснение выглядело утешительней, чем иррациональное несчастье или слепая неизбежность… И он уступил этому соблазну. Товарищ Сталин не понимал, что он в данном случае взрывает, потакая своей мстительности… Любое неустраненное страдание, любой летальный исход, неизбежно связанный с любой медициной (человек, как известно, смертен), можно было бы теперь объяснить злонамеренным вредительством врачей. Это парализовало бы медицину.
Однако про оба эти случая — про хирурга и про генерала — я узнал потом. Вокруг ничего подобного не происходило. Только что-то все время над нами нависало, неотвратимое и страшное. Все время, каждый день что-то могло с нами случиться, и к этому шло. Мы все могли в любой день оказаться в лагере, в ссылке, в болоте, на плахе — где угодно. К этому у таких, как я, прибавлялось другое — психологическая драма. От меня отрывали Россию, противопоставляли меня ей. Я сопротивлялся как мог. Вот мое стихотворение тех дней, которое я обычно не печатаю, ибо оно и несовершенно, и слишком связано с моментом:
РОССИИ
(по поводу «процесса врачей»)
Твой свет во мраке был рожден.
Во мраке выращен. Взлелеян.
Мрак наступающих времен
Не может быть его сильнее.
Пусть грязь и ложь царят опять,
Но каждый раз я повторяю:
Тебе ко тьме не привыкать,
И света ты не потеряешь.
Впрочем, было у меня стихотворение и более обобщенное, которое я при случае напечатаю:
* * *
Может, гибнуть за решеткой
Нет за что в кромешной мгле.
Может, нынче правды четкой
Просто нету на земле?
Чтоб не стать усталым зверем,
Чтобы выжить… Будь теперь
Хоть нечетким правдам верен —
Сердцу собственному верь.
Все это были попытки вырваться из того смутного и тревожного состояния, в котором я пребывал. Но, что бы я ни писал, время шло и приближало страшный конец, о котором лучше было не думать. И я не думал, но веселей от этого не становилось.