Но мир и тогда, и теперь состоял не только из моих друзей, реальных и потенциальных. Приходилось соприкасаться и с другими. Большая часть этих «других» состояла, как в Чумакове, из нормальных людей, которые никому по доброй воле зла бы делать не стали. Но им и не надо было уж слишком идеологически самоопределяться и проявляться. Конечно, в какой-то мере в грех втягивали и их — тоталитаризм никого не оставлял чистым, — но мера тоже имеет значение. Например, мера активности.
Но те два студента, о которых я, собственно, и хочу рассказать, явно были людьми активными. Хотя рассказывать особенно нечего. Ничего ведь не произошло. Просто два студента по какому-то учебному делу в назначенное время пришли к своим преподавателям и не застали их дома — те где-то задержались (за что потом были принесены соответствующие извинения). А не застав, стали их дожидаться… Все это естественно. И то, что, дожидаясь, они обнаружили меня и занялись мной, тоже естественно — во-первых, я был для них новый человек, во-вторых, явно был гостем их преподавателей, следовательно, человеком, как-то связанным с ними и, весьма вероятно, с их профессией. То есть с будущей профессией самих этих студентов, с ее тайной. И при всем при том почти ровесник — с которым разговориться по-свойски было нетрудно. Все это было естественно, и никаких задних мыслей у них при этом не было. И кто я и откуда, они сразу стали допытываться, отнюдь не из бдительности, а из интереса — раз встречен в этом доме, то, наверное и сам литератор или преподаватель, интересно познакомиться. Все это было естественно, но что-то в них было такое, что не располагало меня к откровенности. Много позже я узнал от тех же Тамарченок, что оба эти парня сделали блестящую партийно-идеологическую карьеру — занимались надзором над литературой и мыслью вообще. Но тогда я этого о них знать не мог, тогда еще и сами эти парни о себе этого не знали. Но доверия они у меня не вызывали.
На те простые вопросы, которые они задавали (вроде «кто ты?» и «откуда?»), я не стал бы отвечать любым малознакомым людям — даже намного более мне симпатичным, чем они. Обстоятельства и прежде всего долг перед моими друзьями исключали такие откровенности. Но здесь я и сверх того чувствовал, что с этими бойкими ребятами лучше держать ухо востро. Тамарченки после их ухода подтвердили это.
Нет, дело было не в их излишнем любопытстве — оно вовсе не было ни излишним, ни бестактным. Представить, что отвечать на простые вопросы человеку может быть затруднительно, нормальному человеку почти невозможно. Кстати, мое положение было бы не менее затруднительным, если бы эти вопросы задавали не они, а другие малознакомые люди — даже гораздо более мне приятные. Но кто бы ни задал мне эти вопросы, они были заданы, и нужно было на них незамедлительно отвечать. А как?
Выдать себя за слесаря или фрезеровщика значило вызвать подозрение. Я, конечно, мог бы им некоторое время вешать лапшу на уши (все-таки кое-что об этих профессиях я знал), но уж слишком это было недостоверно. Непохож я был на рабочего. Да и должен был возникнуть вопрос: где я работаю? И тут я мог завраться. Выдать себя за химика или биолога было еще опасней.
Не проще было ответить и на вопрос, откуда я. Хорошо я знал два места — Москву и Чумаково. Чумаково отпадало. Там я мог быть только агрономом или учителем. Но в агрономии я понимал еще меньше, чем в химии. Да и на агронома я был похож еще меньше, чем на химика. А на сельского учителя? Тоже весьма отдаленно. К тому же в специфике учительского дела эти парни могли оказаться более сведущи, чем я — вероятно, проходили педпрактику. Да и мог встать вопрос, где я учился. Все не получалось. И в конце концов пришлось мне выдать себя за… студента Литинститута. Тут все-таки было только извращение правды, а не чистая ложь.
Я вовсе не рвался хвастать, и когда, узнав, что я студент из Москвы, собеседники спросили:
— А где ты учишься?
Все-таки и на этот прямой вопрос я попытался ответить обтекаемо:
— В институте имени Горького.
Но их на мякине было не провести.
— В институте Союза писателей? В Литинституте? — буквально взревели они.
Пришлось скромно сознаться. Я сразу вырос в их глазах, а во мне все напряглось. Разговор принимал опасный для меня оборот, дело начинало пахнуть разоблачением. Но обошлось. Слишком большое впечатление произвело на парней мое признание. Моя осторожность была принята за скромность. Или, наоборот, за естественную (по их представлениям) надменность. Во всяком случае, за нечто естественное. Ведь перед ними сидел человек, достигший высот, о которых они и не мечтали. Я для них был олицетворением если не успеха, то человека, открывшего себе путь к нему. О том, что потом их поставят всеми такими счастливчиками «руководить» (точнее, их контролировать), они, как и я, еще знать не могли.
Все во мне напряглось. Взрыв их интереса ко мне не создал атмосферы близости. Они и прочесть меня ничего не попросили, не полюбопытствовали. Так мне, во всяком случае, теперь кажется. Я ничего о них не зная, но почувствовал, а может, и понял, что это был взрыв интереса к ступени успеха, а не к литературе. Тем не менее мне пришлось отвечать на их вопросы о своих товарищах (из тех, кого награждали и о ком писали) — ходить по острию ножа. Но, слава Богу, три года не срок, и я еще «был в курсе», знал всех, о ком они спрашивали. А в крайнем случае мог правдоподобно приврать — великое дело компетентность! Обошлось. Никаких других неприятных и рискованных встреч и разговоров у меня в Свердловске не было. У Тамарченок мне было хорошо, с ними, с обеими их дочерьми — младшей Верой и старшей, Наташей. С Наташей я даже побывал в театре. Да и просто радовала возможность опять свободно ходить по улицам большого города. Но радость эта была омрачена сознанием, что все это более чем временно, что очень скоро мне предстоял неминуемый отъезд в Тюмень. Неминуемый не только потому, что я не имея права жить в Свердловске, а еще и потому, что согласно выданной мне «справке об освобождении» только в Тюмени, добровольно (по совету тех же Тамарченок) выбранной мной для жительства, я мог получить паспорт и вообще легализоваться. Должен сказать, что совет этот был вызван самыми лучшими и благородными побуждениями (например, мыслью, что если я буду под боком, мне легче будет при случае помочь), но был при этом абсолютно неквалифицированным (с «зэковской» точки зрения). Впрочем, кто мне мог тогда дать квалифицированный совет?
Так или иначе, побыв в Свердловске несколько дней, я вынужден был его покинуть. Моя несвобода властно держала меня в руках. Случайное обстоятельство — что уезжал я из Свердловска не на запад, а как бы возвращался назад, на восток — Тюмень расположена на полпути между Свердловском[1] и Омском (я уже проезжал ее по пути в Свердловск) — символично подчеркивало эту мою неосвобожденность.