Из Ялты я через Харьков поехал в Киев. В Харькове ночевал у Поженяна, он показывал мне город. В Киеве тоже было не до снов и предчувствий, но вот я вернулся в Москву. И тут со мной опять стало твориться неладное. Начались странности с друзьями. Чем дальше, тем чаще они оказывались невероятно заняты, любой разговор пресекали в самом начале.
- Прости, старик, но времени совсем нет!.. Потом... Потом... Бегу!..
И человек убегал. И второй так же. И третий. Все эти сцены происходили во дворе или в районе Литинститута. Круг сужался, меня это подавляло, но серьезности своего положения я все-таки до конца не сознавал. Ведь я же был свой, даже самый свой. Настолько свой, что "диалектика" приводила меня к тому, что честно верящие, неспособные подняться над мелкой правдой (сиречь над естественными человеческими чувствами, в том числе над элементарной справедливостью) более вредны и менее полезны, чем жулики и карьеристы. Но себя я, правда, относил к способным подняться "над". Возможность моего ареста опрокидывала и это, "буйволиное" (от "причастия буйволу", по Генриху Бёллю) представление о себе. Через несколько лет я был счастлив, что все это мироощущение полетело, и не устану повторять, что благодарен нашим славным органам за арест, в конце концов вернувший меня к самому себе и к живущим рядом людям (от коих я "уходил" больше теоретически).
Позвонил Жигалову. Василий Михайлович, когда я рассказал о своих переживаниях, высказался в том смысле, что думать надо было раньше. Говорил он со мной таким же тоном, как всегда, скорее дружественным, чем отчужденным, но встретиться отказался. Конечно, можно тут распустить хвост и разразиться каскадом филиппик. Но арест явно был инспирирован не им. И сделал он единственное, что мог сделать, - не соврал. Разговор произошел за пару дней до ареста. Разговор достаточно ясный. Но мне все равно было трудно поверить в его страшный смысл.