Утром двух из этих арестованных я смог увидеть воочию. Я отдыхал, когда пришел приказ выставить временно дополнительный пост — к арестованным, которые будут заняты пилкой и колкой дров. Поставили меня. Кто вывел, а потом увел заключенных, я не заметил. К заключенным мы отношения не имели. И общаться с ними ни по какому поводу не должны были. Им же, наоборот, хотелось общаться. Но я стоял как пень, как петровский солдат, усвоивший “сено-солома”, и ни на какие заговаривания не отвечал. Один из арестованных, в шинели без хлястика, уже не очень молодой, кажется, попросил закурить. Этого я сделать никак не мог, ибо никогда не курил и ни папирос, ни спичек у меня не бывает. Надо было так и сказать. Но я просто не ответил — согласно уставу и приказу стоял как изваяние и хранил каменное молчание. Думаю, именно потому, что был плохим, да еще затравленным солдатом. Арестованный довольно быстро сообразил, с кем имеет дело:
— Солдат, ну чего ты бычишься? Не бойся, не убегу. А если б захотел бежать — рванул бы, и хрен бы ты меня догнал. И не попадешь. Или вот топор бы тебе в лоб засадил — и конец.
Все это было чистой правдой, и я это понимал. Стерег его не я со своей винтовкой, а то, что бежать неуголовнику в СССР все равно было некуда.
Но и не нарушая устав, а, наоборот, его соблюдая я все же оказался на грани крупных неприятностей. Произошло это через некоторое время после того, как я заступил на свой настоящий пост — при арестантской. Стоя у входа в сени, я вдруг увидел, что по дорожке вдоль сарая прямо на меня идет человек в ушанке и в синей зимней куртке. Я секунду подождал, но он продолжал свое бесстрашное движение в неположенном направлении. Тогда я вскинул винтовку и стал действовать строго по уставу:
— Стой, кто идет?
Ответ был лаконичен:
— Пошел на ... .
Я повторил свой вопрос еще два раза — и получил два аналогичных ответа. Только адреса отсылок становились все отдаленней. Движение продолжалось. Тогда я перешел к тому, что требовал от меня устав в подобных случаях:
— Стой! Стрелять буду!
Тут нападающий на пост послал меня особенно далеко, но движения не прекратил. Тогда я сделал единственное, что мне оставалось. Взвел курок и крикнул:
— Ложись!
И тогда, видимо, он тоже вспомнил устав и понял, что за этим последует. Лечь он не лег, но присел на корточки и завопил:
— Начальник караула!.. Начальник караула!.. Гони его к ...онной матери!
Выскочил испуганный старшина, увидел эту живописную картину и не столько приказал, сколько разрешил:
— Пропусти...
После этого “потерпевшему”:
— Он, товарищ старший лейтенант, новенький, не знает...
Тот еще продолжал ругаться, но успокаивался. Старшина подошел ко мне.
— Это начальник контрразведки. Пропускай его... — Потом тихо спросил: — Ты сказал: “Стой, кто идет?” Три раза? Потом “Стой, стрелять буду!” предупредил?
Получив на все утвердительные ответы, он почти шепотом на ухо сказал:
— Правильно!..
Так мы с ним шепотом соблюдали Устав караульной службы.
А что только нам не говорили о святости устава! Часовой без начальника караула никого допускать на свой пост не должен. Даже хорошо знакомых ему собственных командиров любых уровней. Умилялись по поводу нравоучительной истории о Ленине, похвалившем часового, не пропускавшего его без пропуска в Смольный. Рассказывали даже идиотскую историю про часового, застрелившего собственную мать, приехавшую его навестить и невзирая ни на какие окрики бросившуюся к увиденному вдруг сыночку. По этому поводу разводили руками и говорили:
— Что делать! Устав требовал. Часовой не мог иначе.
Вскоре после моего дежурства в СМЕРШе нас провели через медкомиссию. Но теперь, когда молодой врач спросил, какие болезни у меня были, я сказал о пороке сердца. Он рьяно стал меня выслушивать, бросился к старшим, которые тоже меня по очереди выслушали, и в конце концов я был признан “годным к нестроевой службе в тылу”. После этого меня перевели в нестроевую роту.