В карманах у меня, как сказано, не было ни гроша, все мои деньги шли хозяйке, когда же мне случалось исполнить для нее какое-нибудь поручение в отдаленной части города, она всегда давала мне за это серебряную монету в восемь скиллингов. Я заработал эти деньги, говорила она; она не хотела никого обижать! На эти деньги я покупал себе писчую бумагу или разные комедии. В книгах беллетристического содержания у меня недостатка не было: я доставал их сколько угодно из университетской библиотеки.
От вдовы Бункефлод я узнал, что старый ректор университета Расмус Нюроп -- сын простого крестьянина и учился в гимназии в Оденсе, вот я в один прекрасный день и пошел к нему, как к земляку. Моя оригинальная особа понравилась старику, он полюбил меня и позволил мне приходить в библиотеку на "Круглой башне" и читать, сколько хочу, с условием ставить книги на место. Я исполнял условие добросовестно и тщательно берег книжки с иллюстрациями, которые мне позволялось брать на дом. Я был так рад этому! Вскоре у меня явилась еще новая радость: Гульберг упросил Линдгрена [Знаменитый комик датского королевского театра. -- Примеч. перев. ] готовить меня в актеры. Линдгрен стал задавать мне учить роли разных Генриков из комедий Гольберга и простаков, считая их моим амплуа. Мне же хотелось играть "Корреджио"! [Главная роль в известной трагедии Эленшлегера. -- Примеч. перев. ] Линдгрен позволил мне выучить и эту роль. Я продекламировал ему монолог Корреджио в картинной галерее, и хотя Линдгрен до начала моей декламации и спросил меня с некоторой насмешкой: неужели я воображаю, что мне удастся походить на великого художника, тем не менее выслушал меня с все возраставшим вниманием. Когда же я кончил, он потрепал меня по щеке и сказал: "Да, чувство в вас есть, но актером вам не быть. Что же именно выйдет из вас -- сказать трудно! Поговорите с Гульбергом: нельзя ли вам учиться по-латыни? Это все-таки проложит вам путь к университету!"
Мне попасть в университет! Об этом я уже давно перестал мечтать. Сцена казалась мне куда ближе и милее. Но не мешало, конечно, учиться и по-латыни. Чего стоила одна возможность гордо сказать: "Я учусь по-латыни!" Прежде всего я посоветовался с доброй женщиной, которая нашла мне однажды бесплатные уроки немецкого языка, но она сказала, что уроки латинского языка самые дорогие уроки в свете, и что тут на дарового учителя рассчитывать нечего. Гульберг, однако, упросил одного из своих друзей, покойного пробста Бенцина, заниматься со мной по-латыни два раза в неделю без всякой платы.
Балетный солист Далэн с женой, выдающейся артисткой, гостеприимно открыли мне двери своего уютного дома, в то время единственного, в котором я бывал. Большинство вечеров я проводил у них, и ласковая, сердечная хозяйка была для меня почти матерью. Далэн стал брать меня с собою в балетную школу -- все-таки ближе к сцене! Там я проводил все утро у длинной палки, вытягивал ноги и учился делать battement, но несмотря на все усердие и доброе желание я подавал мало надежд. Далэн объявил, что из меня вряд ли выйдет что-нибудь больше фигуранта. Но спасибо и за то, что я хоть мог бывать за кулисами. В то время порядки были не особенно строгие, и за кулисами всегда толклось множество посторонних лиц. Даже на галереях за кулисами собирались зрители, -- стоило заплатить плотнику или машинисту несколько скиллингов. Тут зачастую бывали и "представители лучшего общества". Всех ведь тянуло заглянуть в тайники театра! И я знавал многих барынь и барышень аристократок, которые являлись сюда инкогнито, не брезгуя близким соседством с разными кумушками из простых. За кулисы я, следовательно, уже пробрался, потом мне позволили и сидеть на самой последней скамейке в ложе фигурантов. Невзирая на мою долговязую фигуру, на меня все еще смотрели как на ребенка. И как я был счастлив! Мне казалось, что я уже переступил за порог сцены и принадлежу к составу труппы, на самом же деле я еще ни разу не выступал на сцене. Но и эта давно желанная минута наконец настала. Однажды шла оперетта "Два маленьких савояра". Ида Вульф (теперь камергерша Гольштейн) была тогда ученицей Сиббони, и я часто встречал ее у него. Она всегда обходилась со мной мило и ласково, и вот как раз перед началом оперетты мы столкнулись с ней за кулисами, и она сообщила мне, что во время сцены на рынке всякий, даже театральные плотники, может выйти на сцену, чтобы изображать народ. Следовало только предварительно подрумянить себе щеки. Я живо нарумянился и вне себя от счастья вышел на сцену вместе с другими. Я увидел перед собою рампу, будку с суфлером и темный зрительный зал. Я был одет в свое обычное платье, если не ошибаюсь, все в то же конфирмационное. Оно еще держалось, но сколько я ни чистил его щеткой, сколько ни зашивал, оно выглядело уж очень плохо. Шляпа моя была слишком велика и то и дело съезжала мне на глаза. Я сознавал все эти недостатки и, чтобы скрыть их, прибегал к различным -- увы! -- довольно неуклюжим уловкам. Я боялся выпрямиться -- тогда бы сейчас обнаружилось, что куртка чересчур коротка, каблуки у сапог были стоптаны, и это, конечно, тоже мало содействовало ловкости моих движений. Кроме всего этого, одной моей худой, долговязой фигуры было достаточно, чтобы рассмешить всякого, я знал это по опыту. Но в данную минуту я все-таки чувствовал себя вполне счастливым: я впервые выступил на театральных подмостках! Тем не менее сердце мое так и колотилось. Один из певцов, игравший тогда важную роль, а теперь забытый, вдруг взял меня за руку и насмешливо поздравил с первым дебютом. "Позвольте мне представить вас датской публике!" -- сказал он и поволок меня к рампе. Ему хотелось, чтобы надо мною посмеялись, я это понял, слезы выступили у меня на глазах, я вырвался от него и убежал со сцены.
В то время Далэн ставил свой балет "Армида". В нем должен был участвовать и я, в качестве тролля, в страшной маске на лице. Г-жа Гейберг, тогда еще маленькая девочка, также участвовала в этом балете, и в нем-то я и увидал ее в первый раз. Наши имена появились на афише впервые в один и тот же день. Для меня это было настоящим событием: имя мое появилось в печати! Я уже видел в этом залог моего бессмертия! Дома я весь день любовался этими печатными буквами, а вечером, ложась спать, взял афишу с собой в постель, зажег свечу и все упивался своим напечатанным именем, прятал афишу под подушку и опять вынимал ее... Да, вот было счастье!