После этого мне надо было ехать на Кипр договариваться с «перемещенными». «Они тебя и слушать не станут, - предупреждали меня друзья. - Ты только нарвешься на неприятности. Люди только и ждут, когда им разрешат уехать с Кипра, а ты хочешь просить их, чтобы они позволили рвануть оттуда тем, кто там находится всего неделю-другую. Это не пройдет!»
Но я представляла себе это не так, и считала, что во всяком случае придется попытаться. И я поехала.
Прибыв на Кипр, я тут же представилась коменданту лагеря, пожилому, высокому, сухопарому англичанину, который много лет прослужил в Индии. Это было что-то вроде визита вежливости. Я вкратце объяснила ему, кто я такая и что мне нужно, и спросила, не будет ли он возражать, если я завтра начну обход лагерей.
Он выслушал меня и сухо сказал: «О семьях с детьми мне все известно, но я не получил никаких инструкций по поводу сирот».
«Но это входит в мое соглашение с верховным комиссаром», - сказала я.
«Придется проверить», - сказал он довольно нелюбезно. Тем не менее мы продолжали беседовать, и вдруг он сказал. «Да ладно! Включайте и сирот!» Я не могла понять, почему он так быстро сдался, но утром мне стало известно, что он получил телеграмму из Иерусалима, где говорилось: «Остерегайтесь миссис Меерсон, это незаурядная личность». По-видимому он решил отнестись к предупреждению серьезно.
Лагеря производили еще более удручающее впечатление, чем я ожидала, и в чем-то были еще хуже, чем американские лагеря для перемещенных лиц в Германии. Выглядело это как тюрьма - уродливое скопление лачуг и палаток со сторожевыми вышками по углам, а вокруг только песок: ни деревьев, ни травы. Питьевой воды было мало, воды для мытья - еще меньше, несмотря на жару. Лагеря находились на берегу, но плавать беженцам не разрешалось, и они проводили почти все время в грязных, душных палатках, по крайней мере защищавших их от палящего солнца. Когда я проходила по улице, «перемещенные» толпами собирались у колючей проволоки, отделявшей их от меня, а в одном из лагерей двое крошечных детей поднесли мне букет бумажных цветов. Много букетов получила я с тех пор, но не один не растрогал меня так, как этот, изготовленный кипрскими детьми, вероятно, забывшими - если они когда и знали! - на что похожи настоящие цветы и которым помогали в работе посланные нами в лагеря учительницы. Кстати, на Кипре в это время находилась палестинская еврейка - потом ей удалось бежать - по имени Аян, хорошенькая радистка с корабля, принадлежавшего Хагане; теперь она детский психиатр в Тель-Авиве и моя невестка.
Первым делом я встретилась с комитетом, представлявшим всех беженцев, которому я объяснила цель своей миссии. Затем, прямо под открытым небом, я выступила на митинге кипрских лагерников; выразив свою уверенность, что они не останутся здесь надолго и через некоторое время их всех отпустят, я сказала, что в ожидании этого я нуждаюсь в их содействии ради спасения детей. Сторонники Эцела, имевшиеся в лагерях, яростно возражали против моей договоренности с британцами. «Все или ничего!» - кричали они; кто-то даже попытался наброситься на меня с кулаками. Но, в конце концов, они успокоились, и мы обо всем договорились.
Оставался еще один беспокоивший меня вопрос. Мы просили, чтобы сиротам было разрешено въехать в Палестину вне очереди - и как же поступать с теми, у кого в живых остался только один из родителей? Вернувшись в Иерусалим, я отправилась к верховному комиссару, сэру Алэну Каннингэму и поблагодарила его за то, что он сделал. «Но у нашего договора есть один трагический аспект, - сказала я. - Получается несправедливо: ребенок, у которого мать или отец убиты в Европе, остается на Кипре, а его друг, которому „посчастливилось“ потерять обоих родителей, может уехать. Нельзя ли что-нибудь сделать?»
Каннингэм - последний верховный комиссар Палестины, добрый и порядочный человек - покачал головой, подавил вздох с выражением покорности судьбе, улыбнулся и сказал: «Не беспокойтесь, миссис Меерсон, я сейчас же об этом позабочусь».
Я изредка встречалась с ним и потом, и какой бы напряженной и хаотичной ни была обстановка в Палестине, мы с ним всегда разговаривали как друзья. После того как Каннингэм 14 мая 1948 года уехал из Палестины, я уже не думала, что когда-нибудь о нем услышу. Но через много лет, когда я стала премьер-министром, я получила от него письмо. Оно было написано от руки, послано из сельской местности в Англии, куда он удалился после своей отставки, и в нем говорилось, что какое бы сильное давление на нас ни оказывали, Израиль не должен уходить с территорий, занятых во время Шестидневной войны, пока у него не будет надежных и хорошо защищенных границ. Это письмо меня очень тронуло.
Но куда менее приятное воспоминание о том времени мне пришлось пережить в 1970 году в Хайфе, когда у прелестного подножия горы Кармел произошло перезахоронение ста детей, умерших в ужасных кипрских лагерях. Я не могла отогнать от себя мысль, что те две девочки, которые так торжественно поднесли мне бумажные цветы в 1947 году, быть может, находятся среди них. Но я часто сталкивалась с людьми, присутствовавшими на митинге кипрских лагерников и хорошо его помнившими. Пять лет тому назад в негевском киббуце ко мне робко подошла женщина средних лет.
- Вы меня простите за беспокойство, - сказала она, - но мне впервые предоставляется случай вас поблагодарить.
- За что? - спросила я.
- Я в 1947 году была на Кипре с маленьким ребенком, и вы нас спасли. А теперь я бы хотела познакомить вас с этим маленьким ребенком.
«Маленький ребенок» оказался крепкой, хорошенькой двадцатилетней девушкой, только что окончившей военную службу, которая, видно, решила, что я свихнулась, когда я, не говоря ни слова, крепко расцеловала ее у всех на глазах.
На Базельском сионистском конгрессе в 1946 году было решено, что Моше Шарет возглавит политический сектор Еврейского Агентства в Вашингтоне, а я в Иерусалиме. Но жизнь в Иерусалиме в 1947 году была подобна жизни в городе, оккупированном враждебной державой. Британцы замкнулись в импровизированной крепости в центре города (мы прозвали ее Бевинградом) под сильной охраной и по малейшему поводу высылали на улицы танки, причем войскам было запрещено входить в какие бы то ни было отношения с евреями. Когда Эцел или группа Штерна брали дело в свои руки - что, к несчастью, происходило довольно регулярно, - британцы обрушивали репрессии на весь ишув, особенно на Хагану, и не проходило недели, чтобы чего-нибудь не случалось: то обыски (искали оружие), то массовые аресты, то комендантский час, на несколько дней парализовавший нормальную жизнь, то депортации евреев без предъявления обвинений, не говоря уже о суде. Когда британцы начали наказывать членов Эцела или группы Штерна, диссидентские организации ответили похищением и казнью двух британских сержантов - и все это происходило в разгар нашей борьбы за свободную иммиграцию и устройство страны.
Конечно, теперь я вижу, что почти любая колониальная держава, стремясь подчинить себе строптивых туземцев (чем мы и были в глазах англичан), вероятно, действовала бы еще более сурово. Но и британцы не были мягкосердечными. Невыносимой ситуацию делали не только их жестокие карательные меры, но и то, что мы знали - они поддерживали и покрывали арабов, если и не прямо, их науськивали. С другой стороны, вечное кровопролитие в Палестине тоже не устраивало Англию, особенно при ее послевоенных настроениях, и в феврале 1947 года сам г-н Бевин решил, что его правительству все это надоело, о чем и заявил на заседании Палаты общин. Пусть палестинской проблемой занимаются Объединенные Нации. С британцев хватит. Не думаю, чтобы Объединенные Нации пришли в восторг оттого, что на них столкнули эту ответственность, но и отказаться они не могли.