Глава 56
Три сапога — одна пара
Данила Никитич с первого же дня подслушал наши споры и был очень доволен, что нас свели в одну камеру. «Три сапога — одна пара», — как говорил он нам в шутку. Конечно, если бы эти разговоры подслушал его сменный товарищ Ефремов, он ради выслуги сейчас бы донес на нас корпусному, и нас бы опять разогнали по разным камерам. Но Даниле Никитичу никакой выслуги было не надо, он имел свой домик и корову и сам собирался уже уходить в отставку. Ему, наоборот, было любопытно самому: кто из нас что думает о текущей политике в связи с войной. Он-то, конечно, уже кое-что знал и о социалистах и о их замыслах. На его коридоре за долгие годы его службы перебывало много политических — и господ, и студентов — и он достаточно ясно разбирался в их программных спорах и основах марксистского учения. А потому он нам не только не мешал и не вредил, а, казалось, и сам бы вошел в нашу камеру и присоединился бы к нашему спору.
На другой день, как только вступил в дежурство после обеда, он сейчас же отпер нашу дверь и с широкой довольной улыбкой остановился в дверях.
— Ну что, Фролов, — спросил он его по-дружески, кто же кого из вас одолел позавчерась? Я говорил, что вы три сапога — одна пара, и вам скучно не будет. Народ вы все бывалый, и каждый за свои мысли держится, вот это-то и интересно.
Фролов завертелся перед ним бесом, подавая папиросочку, он прыгал, как клоун, и кричал:
— Обоих в марксистскую веру обратил, завтра крестить будем, сегодня на поверке буду заявление делать, чтобы нам попа дали да кумовьев с кумушками, чтобы все честь честью было, и свечи и водка!
Данила Никитич так и сиял от радости.
— Врешь, Фролов, не поверю, — говорил он лукаво, — за Тихомирова не поручусь, его ты и взаправду забьешь, ты парень оборотистый, а с Новиковым год будешь сидеть, а социалистом не сделаешь, у него своя голова на плечах есть.
Тихомиров возражал, притворяясь обиженным и подавая Даниле Никитичу кусок пирога и сахару, говорил в шутку:
— Что же это ты, Данила Никитич, меня и за человека не считаешь? Я в Бога верю и от всей своей веры тоже не ступлю.
— Врет, не слушай, — перебивал Фролов, гогоча на всю камеру, — слышь, Данила Никитич, он уже вечером вместо молитвы на четвереньках гимнастику по-моему делал, а сегодня утром, так себе, только на ходу два раза перекрестился. Одолею, ей-Богу, одолею. Оба в партию запишутся, как только из тюрьмы выйдут!
Данила Никитич закуривал с наслаждением папиросу, прятал пирог и веселый и довольный уходил из камеры, делая нам дружеское предупреждение.
— Вы только при других громко не спорьте, подслушают, разгонят, а особливо при моем сменном товарище. Он по глупости все хочет выслужиться, да не знает чем, всякий пустяк собирает.
А через час-два не вытерпливал и опять отпирал нашу камеру и сам заводил разговор, придумывая для этого какой-нибудь формальный повод. То скажет, что сегодня прокурор пойдет по камерам: «Пишите заявления, кто чем недоволен»; то предупредит о проходе по тюрьме начальника.
— Он у нас ничего, не особенно придирчив, — скажет он, — а все лучше, если наперед будете знать. Главное только, чтобы не накрыл вас с газетой. Газета у нас в тюрьме больше оружия — не допускается. Пьяный арестант попадается, и то пройдет не заметит, а газету найдет — и он простить не может. Потому для других пример нужен. Насчет газет у нас строго.
А в то же время он знал, что газеты изо дня в день проносятся в тюрьму рабочими арестантами, которые ежедневно же ходили на работу в город, на оружейный или патронный завод, на погрузку и выгрузку на железную дорогу, на электрическую станцию или на мыльный завод. Этим рабочим опытные люди из публики сами давали газет и просили пускать их в оборот по тюрьме. Таким путем и к ним в камеру два-три раза в неделю коридорный уборщик незаметно даже от самого Данилы Никитича передавал газету в волчок, а по прочтении брал обратно и передавал в другие камеры. Знала об этом, разумеется, вся администрация, и кто из них искал случая выслужиться и показать свое усердие, как наш сменный надзиратель Ефремов, то на своем дежурстве, как охотник, только и выслеживал по камерам газеты, делая обыск. Но, в свою очередь, и сами заключенные и даже уголовные, тоже, как охотники, изощрялись избежать опасности и под носом надзора передавали газеты из одного коридора на другой. А тут уже коридорные уборщики не зевали и за кусок сахару, за восьмушку махорки служили верой и правдой заключенным. Ведь шла небывалая война. Все с ней связывали так или иначе свое нахождение в тюрьме, жадно всем хотелось знать о ее ходе, а потому и был такой спрос на газету.
Благодаря этому мы почти всегда знали газетные новости, но, конечно, умышленно скрывали это от Данилы Никитича. И когда он появлялся утром после смены и отпирал нашу камеру, Фролов фамильярно здоровался с ним, закуривал папиросу и начинал расспрашивать о войне. И так как вести были все плохие, наши отступали из Австрии и мало где имели успех, а Данила Никитич не любил говорить о неудачах, то разговор на эту тему у нас не клеился. Данила старался отмахнуться.
— Ну что там, — скажет он, — дела неважные, и много на немца навалились — а он всех бьет! Посмотрим, что дальше будет.
И чтобы замять этот неприятный разговор, он сейчас же переходил на злободневные разговоры по тюрьме и, не торопясь, сообщал нам все новости: кого посадили в карцер и за что, кого накрыли с газетой, кто оказался пьяным и вел себя непозволительно для тюрьмы, кого привели из новых.
— Я так понимаю, — говорил он авторитетно, — ежели ты ухитрился добыть и выпить, ну и веди себя тихо-смирно, какое до тебя дело начальству, а ежели ты начинаешь бузить и громкие разговоры говорить, никакое начальство тебя не помилует. Сама себя раба бьет!
— Ну а все же, как там народ-то, не унывает? — ставит ему Фролов лукавый вопрос. — О чем там говорят-то на воле, победы ждут и одоления?
— Да я тоже думаю, что мы в конце концов с нашими союзниками скрутим немца, весь белый свет на него, всех не одолеет. В народе беспокойства много, как бы опять заварушки не вышло, как в 905 году, — уклончиво говорил Данила Никитич, — а если все тихо-смирно будет, конечно, и немцу карачун, как он ни хорохорится, а всех и ему не одолеть. Только это социалистам не на руку, они не хотят победы, — крыл он Фролова. Я знаю, о чем вы думаете; как бы опять опосля войны революцию поднять, за этим и в тюрьму спрятался, чтобы на войну не попасть. А кому победа нужна, тот не станет в тюрьме сидеть попусту.
— Да я тут при чем же, — оправдывался Фролов. — то прокурор екатеринбургский меня укрыл, а я сам и не думал в тюрьме укрываться. Ну, а раз посадили — надо сидеть, начальство лучше знает, что делать.
— Уж и хитер ты, Фролов, — говорил ему Данила Никитич, — тебя семи толкачами в ступе не поймаешь. Ты будешь врать и не улыбнешься. Знаю, какой тебе победы нужно, вам царя изжить хочется, а он все царствует на страх всем врагам и супостатам.
— Придет время, и мы поцарствуем, — смеялся тот, — только ты не тужи, Данила, я тебя тогда министром сделаю…
— До вашего царства я не доживу, стар, — отшучивался Данила, — уж вы как-нибудь без меня, а на мой век и этого царства хватит.
— И этой тюрьмы, — добавил Фролов.
Даниле всегда хотелось поговорить с нами побольше. Но всякий раз разговоры быстро обрывались. На коридоре гулко хлопала дверь или слышались чьи-либо торопливые шаги, и он быстро закрывал нашу камеру и шел навстречу идущим как ни в чем не бывало.
По камере часто делал обход корпусной Пономарев, Данила отпирал ему и нашу дверь и бесстрастно становился в дверях, показывая начальству полное равнодушие к включенным.
Корпусной быстро оглядывал нас с ног до головы, подходил к окну и искал какого-нибудь повода, чтобы сделать нам замечание, рылся в наших вещах и постелях, но так себе, для вида. Он был из разжалованных офицеров и страшно не любил политиков.
— Это что такое, — находил он на окне гвоздь или кусочек проволоки, — разве вы не знаете, что вам даже иголку можно иметь только с разрешения?
Иногда ему попадался кусок смятой газеты, он его быстро развертывал и смотрел: что это такое? И если по содержанию походило на обрывок из текущей газеты, то начинал делать формальный обыск, шаря и по карманам и по вещам.
Фролов не выдерживал и с напускной вежливостью вступал с ним в пререкания.
— Ну что это такое, — говорил он, — гвоздь взяли, бумагу берете, а нам и в зубах поковырять нечем и на оправку ходить не с чем!
— Вам этого не полагается, — резко возражал корпусной, — для зубов можете иметь щетку, а для уборной — старые пакеты и оберточную бумагу от передач. Я не знаю, какая вам бумага нужна: карты делать, газету иметь, вы ведь политики, а не арестанты, — подчеркивал он злобно, — вы думаете, что вы в гостинице, а не в тюрьме. У меня эти привычки забудьте! А еще политические, — говорил он насмешливо, — а правил тюремных не соблюдаете.
Досадуя, что ничего не находил у нас более существенного, он сильно хлопал дверью, уходя из камеры. И так как наша камера была крайняя (20-я была с разным хламом, и мы туда на день выносили тюфяки), то ему дальше идти было некуда и он уходил с коридора. Данила его провожал и через некоторое время опять отпирал нашу двери и улыбался, говорил о нем:
— Сам себе покоя не знает и людям не дает! Целый день как волк по тюрьме бегает и ко всем придирается и считает себя самым первым начальником!
Фролов вертелся ужом, комедиянил, умело и вовремя подавал Даниле папиросу. Потом переходил на таинственный шепот — будто Данила был тоже членом заговорщической партии, — серьезно говорил:
— Сам посуди, Данила Никитич, — ну как такого человека не повесить после революции, когда он сам просит на себя петли. Повесим, непременно повесим, всех таких лакеев перевешаем, всю землю от них очистим, чтобы ни одного такого хама не оставалось.
Данила не выдержал своей суровости и, смеясь, сказал:
— Всех вешать, столбов не хватит, тоже ловкачи! Вы бы перевешали, да руки коротки.
Фролов делал смешные гримасы и начинал считать по пальцам:
— А сколько нам надо-то, Данила Никитич! Нам и нужно-то только на всю Тулу три-четыре десятка! К примеру, первого Тройницкого повесим, жандармского генерала Миллера, подполковника Демидова и Павлова; десятка два таких вот хамлетов; купцов с десяток; махровых дворян черносотенцев, а остальные, как овечки, все шелковые станут! Сами бока подставят, только стриги, не ленись.
— А Тихомирова как? — осклабился Данила.
— Да он и веревки-то не стоит, — хихикал Фролов, — таких вешать и взаправду столбов не хватит. Ну что такое? Ни уха ни рыла! Вот они что! — и он стучал по скамейке кулаком, — что деревяшка, то и они! Этих, Данила Никитич, мы будем обрабатывать и кататься на них верхом, куда вожжей дернешь — туда они и пойдут, насчет барахла всякого — только бери, сами и сундуки откроют.
— А Новикова? — любопытничал Данила.
Фролов опять поддергивал штаны, кривляясь, как актер, и, меняя интонацию голоса, говорил серьезно:
— Такие нам будут нужны, мы их подстегнем себе на пристяжку и заставим с мужиками разговаривать про землю и волю, и про все прочее. Они мужицкий дух хорошо знают, без них не обойдешься!
— А если они не повезут, брыкаться станут? — смеялся Тихомиров, глядя на меня. — Мужики — практики и свою выгоду лучше нас с вами понимают, их, как старого воробья, на мякине не проведешь.
— Да, вопрос мудрый, — поддерживал Данила, — ваша программа мужикам не подходит, они хозяева и за землю обеими руками цепляются, а вы им хотите нового барина посадить на шею и земли лишить.
— А мы их будем и рублем и дубьем, — хихикал Фролов. — Эта наука старая, против ней ничего не поделаешь! Кто нам пригодится — того рублем, а кто станет реветь и землю рогами ковырять, того и дубьем можно. Это средствие самое дешевое и самое верное, всех под свою бирку подгоним.
Данила сомнительно качал головой и, уходя из камеры, недовольно выговаривал:
— Ну и ловкачи — демократы!
Как старый солдат и служака, он высоко ценил труд человеческий и хорошо понимал, что даром никому и ничто не дается, что только долгим трудом и службой достигают хорошего положения, как и он, чтобы приобрести за полторы тыщи домик, должен был копить двадцать лет. А потому в душе он никак не сочувствовал Фролову и замыслам его партии.
Этим что, — думал он, — про жуликов и эксплуататоров говорят, а сами жулики из жуликов, они и вправду «твое-мое» сделают, и крестьян без земли оставят. — «Стану я, говорит, сам себе в чем отказывать», — припоминал он его философию. — И по морде, голубчик, видно, что вы жить хорошо любите, а потерпеть и достигнуть своим трудом — не желаете. Нет, друг, собственность священна и неприкосновенна, кто что приобрел — тем каждый и владеть должен, а жуликов и без вас много.