XI
Возвращаюсь еще раз к 1838 г., когда я только что окончил курс в университете. Мне дали место сверхштатного учителя русского языка в младших классах второй московской гимназии. Я начал службу 18 августа и раза четыре в неделю отправлялся из Кремля в далекий путь через Покровку и Басманную, к самому ее концу, где на углу Разгуляя стоит эта гимназия.
Странное дело: мое учительство в этой гимназии прошло мимо меня, как тень, не оставив по себе в памяти ни малейшего следа. Сколько ни стараюсь, не могу вызвать в своем воображении ни стен, ни обстановки тех классов, где я преподавал, ни того, как, чему и кого я учил; не помню в лицо и по фамилии ни одного из учителей, кроме известного уже вам Лавдовского, вероятно, потому только, что он был мне товарищем в казеннокоштном общежитии Московского университета. Остался всего один незабытый факт, ясно выступающий передо мною из этих смутных потемок, - именно то, как я в первый раз явился к своему директору гимназии, Старынкевичу. В то время было в обычае у начальников всех ведомств с особенною суровостью и с надменным сознанием своего достоинства встречать молодых людей университетского образования, которые поступают к ним на службу, чтобы с первого же разу сбить с них высокомерную спесь предъявлением строгих правил дисциплины и неукоснительного исполнения служебных обязанностей. - Старынкевич, в сущности, человек добрый и снисходительный, по привычке к общепринятым порядкам, почел своим долгом прежде всего озадачить меня начальническим внушением, что гимназия - не университет, что я должен забыть профессорские лекции и сосредоточить все свое внимание на предписанном учебнике, что в классах требуется следить за успехами учеников, а не разглагольствовать, и тому подобное. Припоминая распущенные нравы пензенской гимназии, я признавал уместными его педагогические требования, но забыть университетские лекции я не мог и не хотел, потому что только при их живительном свете я мог разумно понимать данный мне в руководство учебник. И как же мне, учителю русского языка в гимназии, оставить втуне составленный мною, по указаниям профессора Шевырева, свод русских и церковнославянских грамматик, когда я со своими учениками буду пользоваться более или менее удачным сокращением одной из них? Отказаться от того, чем я стал, получив университетское образование, было бы то же, что отказаться от самого себя, отрешиться от своей собственной личности. Может быть, я был не прав в своем увлечении, но признавал его тогда за непреложную истину. В ответ на внушительное распеканье почтенного и престарелого директора, я только поддакивал и молчал, потому что сильно оробел и опешил, но вместе с тем чувствовал себя глубоко оскорбленным, и вышел из его кабинета, понурив голову и съежившись, будто окатили меня там холодною водою. Живо припоминаю эти подробности, вероятно, потому, что с тех самых пор крепко засела во мне инстинктивная боязнь перед всяким начальством.
С осени 1838 и до весны 1839 года мое время протекало двумя резко отделенными полосами: светлою - в Кремле и темною - на Разгуляе, но месяца через четыре мало-помалу принялась заволакивать меня полоса темная. Я почувствовал изнурительное утомление, но не переставал надрывать себя, видимо ослабевал, а Великим постом 1839 г. совсем захворал и прекратил уроки в гимназии. В начале мая семейство барона Льва Карловича переехало в Мещерское, а я по болезни принужден был остаться в Москве. Вот одна из трех записок моих к Михаилу Львовичу, сбереженных им для хранения в его Колычевском архиве: "Покорно вас благодарю за память. Мне теперь гораздо лучше. Во вторник было очень дурно, но это, кажется, уже перелом моей болезни. Теперь только одна слабость. Пришлите мне, пожалуйста, вторую часть "Римской Истории" Мишеле, а то нечего читать, а без занятий скучно. Дайте мне знать, каких вам нужно книг вроде этой". Вскоре возобновил я свои уроки в гимназии. В конце мая, в какой-то праздничный день, в ранние обедни, разбудили меня, чтобы немедленно вручить мне очень нужное письмо от инспектора студентов Платона Степановича Нахимова. В коротких словах уведомлял он меня, чтобы сегодня же явился я в девять часов утра к попечителю графу Строганову. Никакими словами не могу вам высказать того ужаса, каким поразило меня это нежданное и негаданное приглашение. Я чувствовал себя виноватым перед гимназиею в нерадении и упущении по службе: я был в отчаянии, путаясь в мыслях, как и что могу я сказать в свое оправдание. Я ждал грозной расправы и был убежден, что меня выгонят из службы или, по малой мере, сошлют учителем куда-нибудь в захолустье. Сам не помню, как я шел из Кремля на Дмитровку, где жил тогда граф, налево, в большом двухэтажном каменном доме на широком дворе с двумя корпусами на улицу. Не помню, как попал я в приемную залу и как очутился перед лицом самого графа в его кабинете; от всего смутного кошмара остался в моей памяти только один светлый момент, обдавший меня несказанной радостью и восторгом. Сам попечитель Московского университета предложил мне отправиться с его семейством на два года в Италию, чтобы там давать уроки его детям. Через несколько дней он дал мне маршрут и денег, сколько нужно для переезда от Москвы до Дрездена, где я должен буду ожидать графиню с детьми из Карлсбада, а его самого из Москвы. Впоследствии я узнал, что этим решительным поворотом в судьбе всей моей жизни я был обязан рекомендации барона Льва Карловича, который в самых лестных похвалах отзывался графу об успехах моего преподавания сыну его, Михаилу Львовичу.
О последних днях моего пребывания в Москве я ничего не мог бы сказать вам, если бы у меня не было под руками двух других моих записок к Михаилу Львовичу. Помещаю их здесь обе.
"8-го июня. - Сегодня мне не было времени сходить в книжный магазин, для покупки вам "Гамлета". Несносная гимназия задержала меня. Но все равно, я вам посылаю своего "Гамлета". Вы можете держать его, сколько вам угодно. Посылаю вам также исторические тетради. А вот вам и от меня покорнейшая просьба: пожалуйста, не забудьте, пришлите мне в это воскресенье "Древние русские стихотворения": они мне чрезвычайно, чрезвычайно нужны. Не забудьте, сделайте одолжение. Получили ли вы от Майора "Макбета" и "Отелло". Если нет, то спросите у него. Я уже давно, еще накануне вашего отъезда, их ему отдал".
"20-го июня. - Завтра еду из Москвы, и может быть, очень на долгое время. Прощайте, будьте здоровы и счастливы. От всей души желаю вам успехов самых блистательных и в корпусе, и потом на службе. Если не будете скучать моими письмами, я за большое удовольствие почту себе писать к вам из Германии и Италии. Засвидетельствуйте мое почтение вашей бабушке, маменьке и всем, всем. Потрудитесь передать Екатерине Львовне приложенную при этом письме тетрадь. У меня есть ваши книги, которые вам передаст Андрей Андреевич. Поклонитесь от меня Тимофею. Будьте счастливы".
Тимофей был у нас с Михаилом Львовичем камердинер и преданный слуга, славный малый; я его очень любил.
Посылая прощальные поклоны всему семейству в Мещерское, я не упомянул о бароне Льве Карловиче потому, что он был тогда в Москве по своим обязанностям наблюдателя за построением Большого дворца. При расставанье он приветствовал меня своими ласковыми пожеланиями, и в знак памяти подарил мне хорошенькие часы, чтобы далеко от Москвы, вынимая их из жилетного кармана, инстинктивно вспоминал я иной раз о Кремле и подмосковном Мещерском.